НАШИ АВТОРЫ

Николай Семченко

КРАЙ СВЕТА

Романтическое повествование с двойным сюжетом

СТРАНИЦА 4

Переход к страницам [1],[2],[3],[4],[5]

ВСТРЕЧЬ СОЛНЦА

(Записки И. Анкудинова. Продолжение)

Сон или не сон?

Каково же было удивление Лёши, когда вместо полноводной Сухой протоки нашему взору наконец открылся … хилый ручеёк. Хотя по всему видно: совсем недавно тут была большая вода! В желтых лужицах серебрились рыбьи спинки, да и само русло ещё влажное…
Поскольку открывшуюся картину мне не с чем было сравнить — раньше я никогда не бывал на Сухой протоке, то я стоял с довольно равнодушным видом и думал только о том, что теперь нас, пожалуй, будет не так-то просто найти: если поисковая лодка придёт в эти места и мужики вместо протоки обнаружат ручеёк, то они, чего доброго, попросту повернут обратно или, в лучшем случае, попробуют дойти до Старого посёлка.
Я чувствовал себя неважно — и от того, что простудился, и от многочасового перехода, и от однообразной пищи: рыба, корешки, кипяток с мхом и кипреем. Лёша советовал не брезговать — есть сырые рыбьи хребтины для повышения тонуса. Он даже хотел поставить силки на куропаток, чтобы хоть как-то разнообразить наш рацион. Но я воспротивился: эти симпатичные, юркие птицы мне нравились живыми; к тому же, в это время года куропатки нянчились со своими выводками, пестовали их, учили жить и было бы грешно оставить деток беспризорными.
— Малохольный, — только и сказал Лёша в ответ.
Ну и пусть!
На выводки куропаток мы наталкивались довольно часто. Ртенцы затаивались в траве, и начинали улепётыватьт только тогда, когда мы подходили к ним слишком близко. Кстати, можно пройти совсем рядом с куропаткой и не заметить её: настолько оперение этой птицы сливается с землёй.
— Отдохнем, — сжалился Лёша. — Ты весь взмок.
Я сел на рюкзак и тут увидел у своей правой ноги крошечное растеньице в ажурных листиках. Над ними покачивался стебелёк с пунцово-красным цветком. Его сросшиеся лепестки напоминали сердце, пронзённое стрелой — эдаким шпоровидным отростком. Да это же «бродяжка»! Это растение не выносит соседства с густыми травами и всегда выбирает для жительства чаще всего склоны сопочек и холмов. Нередко её засыпает песком, щебнем, но «бродяжка» живуча — удлиняет свои корневища и высовывается из-под обвала где-нибудь поодаль как ни в чём не бывало.
Эта травка дружит с ветром — он разносит её семена на большие расстояния, и селится «бродяжка» в самых пустынных, казалось бы, вовсе не пригодных для жизни местах, и всегда она любит одиночество и не очень-то цепляется за своё место: не в пример другим травам ей нравится вольная жизнь путешественника. А по-научному, кстати, её так и зовут — дицентра бродяжная.
Почти рядом с «бродяжкой», вызывая её неудовольствие, покачивалась какая-то травинка с мелкими голубыми цветками. Я уставился на неё. Наверное, очень тупо уставился: мне не хотелось двигаться, голова гудела, и перед глазами плыла длинная розовая нитка. Кашель больно отдавал в лопатки.
— Ты посиди, — сказал Лёша, — а я залезу на сопку, погляжу: может, протока пересохла только наполовину. И такое бывает.
Я молча кивнул. Мне было неловко: так некстати расклеился. У моих ног тихонечко вздрагивало на ветру пурпурное сердечко, и раскачивался голубой цветок, и разноцветная нитка сплеталась в клубок и снова разматывалась. Смотрел-смотрел я на них и незаметно задремал. И привиделось мне, будто бы крепкая, дочерна загорелая рука тронула за плечо. Поднял голову и увидел кряжистого бородатого мужика в тусклой кольчуге. Он глядел на меня насмешливыми тёмными глазами.
— Сиднем сидишь, — проговорил он наконец. — Пошто сидишь? Поздорову ли?
— Так себе…
— Знамо дело! — пробормотал мужик и вздохнул. — А навроде ты как Анкудиновских кровей-то?
— Ну да, фамилию вы угадали…
— На Тимошку Анкудинова малость смахиваешь, — сказал мужик, но тут же засомневался: Он, конечно, сродственник нам, но ты, похоже, не от него, самозванца, пошел…
— Не знаю я никакого Тимошку!
— Ой ли? — усмехнулся в усы мужик. — Знатный был проходимец. Ох, покуролесил на своем веку…
— Это тот Анкудинов, который себя выдавал за сына царя Василия Шуйского? — вспомнил я кое-что из прочитанного по истории. — Да его же четвертовали, и никаких наследников не осталось…
— Что с вас, нынешних, взять? — покачал головой мужик. — Не помните вы ни истории, ни своих пращуров. Остался у Тимошки-то сын. Но не о нём речь… Вот, может, ты от меня пошёл. Обличьем схож, а силой, видать, Бог малость обидел…
Кольнуло сердце: не с тем ли самым Анкудиновым разговариваю, следы которого затерялись в столетиях? Фантастика и блажь!
— Ты вот что, — сказал мужик. — Давай-ка нарви веток стланика да пропарься ими — первейшее средство! Тундра смекалистому человеку — и лекарь, и аптекарь…
И, не оглядываясь, он решительно пошёл прочь.
Про ветки стланика я, конечно, Лёше сказал. Только о сне промолчал: глупо придавать снам большое значение.
Лёша принёс охапку смолистых веток, доверху набил ими единственную нашу посудину — котелок — и прогрел его на костре. Потом он загнал меня в спальный мешок и обложил со всех сторон горячей дурманящей хвоей. И только я смежил веки, как провалился в кромешную тьму: ни зги не видно, абсолютная, аспидная чернота, но вдруг где-то внутри неё сверкнула одна искорка, другая — и внезапно открылось круглое светящееся отверстие. Из этого тоннеля вышел чернявый стройный мужчина, лет тридцати пяти — сорока, в немыслимо ярком кафтане, блистающем золотым и серебряным шитьем, в красных яловых сапожках и круглой собольей шапке. В его острых, смышленых глазах плескался азарт.
— Поздорову ли? — блистая белозубой улыбкой, спросил он.
— Здрасьте, — растерянно ответил я. — Что-то меня сегодня донимают видения…
— Я не видение, я — Тимофей Дементьевич Анкудинов, — гордо подбоченился пришелец. — Аль не узнал?
— Долго жить будете, Тимофей Дементьевич. Только что вспоминали мы вас…
— А! Этот казачишко, поди, тряс моё имя? — пренебрежительно скривился красавчик. — Да завидует он мне! Он по Сибири скитался, а я — по лучшим европейским городам, и королевы мне улыбались, — он усмехнулся. — И не только улыбались!
Тимофей Анкудинов, красуясь, прошелся передо мной, поддел носком сапога какую-то веточку и отбросил её в сторону.
— Передо мной открывались даже двери гаремов, — самодовольно улыбнулся он. — Король Владислав назначил мне от себя дом в Варшаве, четыре пары коней, два крытых возка, десять жолнеров для стражи, шесть пахолков для услуг и три тысячи злотых в месяц на содержание…
— Ну, не за красивые ведь глаза!
— Вестимо, не за них, — кивнул Анкудинов. — Для Владислава я был Иоанном Шуйским…
Точно! Это тот самый Тимошка Анкудинов, который выдавал себя за Ивана Васильевича, сына царя Василия Шуйского. А кем он был на самом-то деле? Да никем! Родился в Вологде в 1617 году. Его отец Дементий Анкудинов промышлял тем, что скупал по деревням полотняные холсты и перепродавал их московским купцам. Тимошка с измальства отличался умом и крепкой памятью. Отец определил его на учёбу в Пафнутьевский монастырь, откуда юный вундеркинд попал в келейники к самому отцу Нектарию — вологодскому архиерею. Неизвестно, что именно сблизило церковного иерарха и сына мелкого торговца, но владыка души в нём не чаял, и чтобы ещё крепче привязать парня к себе, он женил его на своей внучке Авдотье, дав за ней приданое — три деревни с большим рыбным озером.
Тимошка вошёл в большую силу: отец Нектарий во всём ему потакал, закрывал глаза на его мздоимство, и лишь слегка попенял, когда тот во время его болезни ставил на важных бумагах такую подпись: «Тимофей Анкудинов, наместник архиерея Вологодского и Великопермского».
Но когда Нектарий скончался, красавчик Анкудинов попал в опалу к новому архиерею. Тимошка затосковал, запил и пустился во все тяжкие со скоморохами, голью кабацкой, продажными женщинами — на них он довольно быстро растратил приданое Авдотьи.
— Эва, что вспомнил! — Анкудинов хлопнул себя по боку. — Я пытался образумиться. В Москве у меня был закадычный друг — дьякон Патрикеев, мы с ним еще в Вологде познакомились. Он служил при воеводе князе Черкассом в приказе Новой Чети. Уехал я в столицу, устроился писцом приказа, да вскоре в гору пошёл: поручили мне собирать деньги со всех царских кабаков да кружальных дворов.
— Лучше бы вам подальше от них держаться…
— Благоразумный ты какой! — засмеялся Анкудинов. — Жизнь скучна без авантажа и куражу! Что поделаешь, пришлось запустить руку в казну. А кто ж этого на Руси не делал? Воровали, воруют и воровать будут! Если бы боярин Морозов не стал производить ревизию, жил бы я припеваючи…
— И вас не страшило даже то, что казнокрадам тогда отрубали руку?
— Ну, не голову же! — коротко хохотнул Анкудинов. — Хочешь жить — умей вертеться…
— Но зачем же вы так жестоко и бессердечно заметали следы своих махинаций?
— О, говоришь как дьяк разбойного приказа! — нахмурился Анкудинов. — А в Писании, между прочим, сказано: «Не судите, да не судимы будете… » Ну, что мне оставалось делать, когда дочиста проигрался в зернь? И денег на гулящих жёнок не хватало. Авдотка-то приелась, как приедается даже самая вкусная еда, коли её каждый день потреблять. Винюсь: обманул я своего кума Василия Шпилькина. Выпросил у него дорогие уборы и украшения для Авдотки, и предлог нашёл: приезжают-де купцы из Вологды, хочу жёнушку в богатстве им показать. Но данные Шпилькиным серьги, запястья, ожерелья и прочее ушли на оплату долгов.
— А я читал, что — на разгул…
Куролесил, конечно, не без того, — Анкудинов пристально глянул мне прямо в глаза. — Молодой я был, горячий! А разве ты не без греха? Честен, чист и порядочен? А спать с чужой женой — нынче грехом не считают?
— Не ваше дело!
— И не твоё дело меня cудить, — нахмурился Анкудинов. — Да, я смог прямо посмотреть в глаза Шпилькину и молвить: «Какие украшения? О чём ты, кум, говоришь? Не брал я у тебя ничего. Не возводи напраслину!» Наглость ли это? Не знаю. Может, это игра такая была? Даже князь Черкасский, когда кум принялся меня поносить, махнул рукой: «Делайтесь промеж себя сами!» Поверил, видать, мне. Но Морозов-то мог и не поверить, он уже начал ревизию в приказе. И тогда новый мой дружок, польский шляхтич Константин Конюховский надоумил: скажи, мол, знакомым, что идешь с женой на богомолье, а сам сожги дом вместе с Авдохой — и в бега…
Меня покоробила та простота, с которой Анкудинов рассказывал о задуманном злодействе.
Своего малолетнего сына Сергея он привёл к куму Пескову и оставил ему мальчишку со словами: «Отправляюсь с Авдотьей на богомолье, присмотри за мальцом. Вернёмся — отблагодарим!»
В ту же ночь Анкудинов поступил так, как замыслил: когда жена уснула, он взял всё, что было в доме ценного, и поджёг избу. От того пожара выгорела почти вся улица. Соседи решили, что Тимошка и Авдоха сгорели.
На одном из постоялых дворов Анкудинов и Конюховский, подпоив немецкого купца Миклафа, украли у него выносливого могучего жеребца, в седле и тороках было припрятано две тысячи талеров — вот уж радости-то было у проходимцев!
Дальше — больше. Анкудинову пришла мысль объявить себя сыном умершего Василия Шуйского. Конюховский эту идею одобрил. В то смутное время поляки ненавидели русских, а король Владислав вообще был обозлён: не оправдались его надежды на российский престол. Поэтому самозванца приняли с почётом и носились с ним, как с писаной торбой. Однажды канцлер, заподозрив неладное, сказал о том королю, но Владислав лишь рассмеялся: «Нам ведомо, что он вор, но через него я принесу много хлопот Москве».
Но когда Владислав скончался, фортуна отвернулась от Анкудинова: новый король его не жаловал. И пришлось Тиошке бежать к Богдану Хмельницкому, от него — в Едигульские орды к хану Давлет-Гирею, а потом и к самому турецкому султану. Восточный владыка поверил в его высокое происхождение и пообещал помощь в возвращении российского престола. Анкудинов вошел в такую силу, что его покровительства искали все, кто хотел получить милость султана: Тимошка стал наперсником владыки. И неизвестно, чем бы закончилась его блистательная карьера, если бы он однажды на напился и не ухитрился проникнуть в гарем султанского фаворита Мухамеда Киуприли. Тимошку чуть не схватили там, но он улизнул-таки от стражи.
Немало еще других авантюр совершил Анкудинов, пока не попал в Стокгольм к королеве Христине. Она славилась тем, что терпеть не могла женского общества, любила мужские забавы — скачки на лошадях, охоту, собак, хорошее вино, и еще она просто обожала окружать себя умными и оригинальными людьми. Тимошка Анкудинов произвел на неё впечатление, и венценосная дама, не сомневаясь, признала в нем великого князя Иоанна Шуйского. Она, конечно, слыхивала, что Василий Шуйский был бездетен, но решила, что такие слухи распускали его недруги.
В Москве, однако, прознали о самозванце, и к Христине отправили целое посольство с требованием выдать авантюриста. Гневу королевы не было предела: надо же, так умно и уловко никто еще её не проводил! Но Тимошки уже и след простыл.
В конце концов, в Нейштаде он нос к носу столкнулся с тем самым купцом Миклафом, которого ограбил под Витебском. Купец, естественно, поднял крик. Анкудинова схватили, а вскоре за ним приехал из Москвы дьяк Василий Шпилькин — его старый враг, у которого он выманил драгоценности.
— Я до последнего, под всеми пытками, стоял на том, что я — царский сын, — прервал мои воспоминания о прочитанном Анкудинов. — Мне не хотелось жить скучной, серой жизнью, вот я и выбрал себе то житиё, какое захотел…
— И вас не мучают ночные кошмары?
— Я сам — ночной кошмар, — захохотал Анкудинов. — Особенно любы мне люди, живущие страстями. От страсти до порока — один шаг, а от порока до преступления — порой воробьиного скока достаточно…
— Зачем вы пришли?
— А ты не догадываешься? Поглядеть на тебя! — он неприятно хохотнул, обнажив в оскале зубы. — Никто не знает, куда подевался мой сын Сергей. А может, твой род от него идёт? И значит, в твоей крови бежит моя кровь…
— Нет! — закричал я.
— А ты поразмысли, — покачал головой Анкудинов. — Никогда не говори ни «да!», ни «нет!», если можно промолчать. Человек состоит и из того, и из другого. Просто чего-то в нём всегда больше…
— Нет! — снова заорал я.
И проснулся.
Надо мной тревожно склонился Лёша: «Ты чего кричишь? Приснилось что-то? Да у тебя вроде как жар… Давай-ка, попей кипятку!»
Ни о чём я Лёше не сказал. Выпил кипятку и снова закрыл глаза. Что за наваждение! Стоило смежить веки, как привиделось мне, будто бы мы вернулись в Каменный и пришли, естественно, отчитаться перед Вэ И. В это время он как раз почему-то считал деньги: сотенные высокой стопкой возвышались на столе.
— Тут один человек продаёт неплохую машину, — сказал Вэ И. — Хочу купить. Вот сотни не хватает. Уже третий раз пересчитываю — может, обсчитался?
И, не смущаясь своего занятия, снова зашелестел купюрами как заправский кассир.
— Пожалуйста, — сказал я и протянул ему сто рублей. Дензнаком больше, дензнаком меньше — мне всё равно: денег я ни на что не копил, в основном покупал только книги и компакт-диски. Как это ни странно, в Каменном всегда продавалось много хорошей литературы, и не какие-нибудь детективчики, а последние вещи Мураками, Маркеса, Фаулза, Петрушевской — словом, не маскультура…
— Нет, не могу, — сказал Вэ И. — Привык не занимать.
И тогда я почему-то спросил:
— А вы для денег работаете, да?
— На Севере хорошо платят, — честно сказал он. — Сам не знаю, за что платят. Вот куплю машину, уеду и будешь ты редактором! А я надену белую шляпу и буду лежать на песочке в Анапе…
И снова я проснулся. В темноте палатки, зажатый кукулём, я долго лежал с открытыми глазами, слушал, как истошно пищат комары и где-то далеко ухает сова.
Лежал-лежал, пытаясь снова уснуть, но ничего не получалось. И тогда вспомнился отчего-то другой разговор. Вэ И как-то расщедрился и послал меня на трёхдневный семинар в Питер — так попросту, запанибрата, камчатцы называют Петропавловск-Камчатский. Вечером, оказавшись в городе, пришёл к своему однокласснику Валерке Истомину.
— Кого я вижу? — охнул Валерка и хотел сразу же тащить меня в комнату. По вешалке, готовой оборваться от шуб и пальто, я понял: у него много гостей.
— Э! — махнул Валерка рукой. — Мы так каждый вечер на моей хате собираемся. А что ещё делать? Скучно!
— Да тише ты, не тащи.. Давай тут постоим. Как живёшь-то?
— Сказал же: скучно! Работа, командировки, изредка — флирт, — он усмехнулся, почесал в затылке. — Вот и вся любовь.
— Понятно…
Мне отчего-то до смерти стало скучно и неинтересно, словно уже заранее побывал за столом в той комнате, наговорился о каких-то общих знакомых, впрочем, не интересных ни мне, ни собеседникам — надо же о чём-то трепаться!
— А я никак не пойму, чего ты на Пенжине сидишь, — сказал Валерка. — Там от тоски сдохнуть можно: посёлочек маленький, люди все знакомые, места вокруг дикие, да и баб, наверное, всех перетрахал. Перетрахал, да? Да ладно, чего ты смущаешься… Ты был лучшим студентом курса. Чего ты в Каменном не видел?
Я молчал и смотрел на потолстевшего, обрюзгшего за год Валерку. Его фигуру чудом стройнили фирменные бледно-голубые джинсы и тонкий шерстяной свитер.
— Ну, чего ты там не видел? — допытывался Валерка. — Между прочим, мой шеф оторвал бы тебя с руками и ногами, а деньги и тут зашибать можно — не меньше, наверное, чем на Пенжине. Здесь цивилизация, большая газета, ресторны, девочки… Ну, чего ты, а?
— А всё-таки, Валера, там больше платят, — сказал я. Соврал, конечно. Что я ещё мог ему сказать? Всё равно он бы ничего не понял и по-прежнему считал бы меня малохольным.
А пили в той компании здорово, и рассказывали анекдоты, которые почему-то не запоминались, и угощение было что надо — икра нерки, балык чавычи, варёные оленьи языки, и парни говорили, как хорошо, что я вырвался из своей «дыры» и сижу теперь с ними — как белый человек. Выпивка сама по себе — пьянка, а с хорошим человеком — застолье. Я слушал эти разговоры, и мне делалось всё скучнее. Обо всём и вся здесь судили с чувством превосходства, но эти ребята никогда не видели настоящей тундры, диких оленей и радужных брызг над мотрной лодкой. Разве могли они понять, зачем человеку всё это нужно?
Повспоминал, попечалился о Валерке и снова задремал. Но на этот раз мне ничего не приснилось. А может, я просто не запомнил сна.
Проснулся я почти здоровым: голова только чуть-чуть побаливала в затылке. Покосившись на Лёшу и определив, что он ещё спит, взял удочку и выбрался наружу. Впрочем, пришлось обойтись без неё: рыба, очумевшая от тесноты в пересыхающих ямах, не желала кидаться на крючок. Тогда я выломал толстую ветку, обстругал её и стал действовать как острогой. Поинизировал над собой: в обычной ситуации посчитал бы такой способ добычи варварством и занятием, не достойным мужчины. Ещё бы и в газете об этом написал, призывая спасать мальков из отшнуровавшихся водоёмов. Но что поделаешь, если тут, в глуши, нет столовых, а рыба всё равно не сегодня-завтра пропадёт. Да и голод не тётка…
Над низинками клубился лёгкий желтоватый туман. Разгоняемый солнцем, он нехотя стекал на траву мутной росой.
В самый разгар охоты на чиров с острогой я вдруг услышал глухой кашель и странные звуки: словно бы кто-то хлопал хлыстом. Люди?!
Взбежал на пригорок и замер: в большой грязной луже под тенью чозении стоял лось. Яма, в которую он забрался, очевидно, была глубокой: вода поднималась животному почти до брюха. Время от времени лось окунал в неё голову и хлопал длинными ушами. Вокруг него вилась серая туча комаров и оводов. Впрочем, над мей головой тоже кружил пищащий нимб, но кровососущие твари всё-таки боялись переходить в атаку: Лёша приготовил свежее снадобье из багульника, за ночь оно настоялось, и я натёрся им.
Лось почуял меня и уставился большими выпуклыми глазами, но как следует рассмотреть человека ему мешалм гнусные твари, жаждавшие крови — он окунало голову, хлопал ушами, с минуту обалдело изучал двуногое существо, явившееся перед ним, и снова повторял свою «зарядку». Вскоре он совсем перестал обращать на меня внимание.
Впервые в жизни я видел лося так близко. Правда, в лесах, что растут на притоках Пенжины, этих животных встречать всё-таки иногда приходилось. А на реку Белую их даже специально охотоведы завезли — решили пополнить северную фауну. Завидев людей, лоси стремительно бросались в чащу и поднимали несусветный треск. Такчто наблюдал я их только со спины.
Теперь у меня появилась возможность хорошо рассмотреть это животное, напоминавшее жирафу: ноги у сохатого очень длинные, красивые рога, словно огромные плоские кораллы; большая верхняя губа, небрежно свисавшая с морды, на шее болтается эдакое кокетливое украшение — кожаная серьга… Интересный зверь!
Лось то и дело кашлял и сердито фыркал. От тех же охотоведов я знал, что причина этого — личинки овода. Эта гнусная тварь выводит своё потомство в широких ноздрях сохатого. Личинки живут там припеваючи, каждая вырастает в длину до четырёх сантиметров! Они — настоящий живой кляп, не дающий лосю дышать. Вот он м старается прокашляться, отфыркаться от них, но это не помогает, и животное вынуждено терпеть пытку до тех пор, пока личинки не окуклятся и не вывалятся из его носа сами.
Когда сохатого слишком сильно донимают комары и оводы, он словно впадает в прострацию: не обращает внимания ни на зверей, ни на людей — хоть стреляй его, хоть вяжи, ему всё равно.
И этот лось, наверное, больше всего на свете боялся покинуть спасительную воду: всё-таки самые уязвимые места скрыты в луже. Сохатый, хлопая ушами, пугливо дрожал спиной,но с места всё-таки не трогался. М чтобы он не нервничал, я потихоньку отошёл в сторону, зашёл в кусты ольхи, поглядел из-за них на лося ещё немного и подивился его умению стойко переносиь осаду проклятых кровопийц.
Вернулся на стоянку, а Лёша уже сложил палатку и свернул кукль. Весело дымился костерок, и комары держались от него на почтительной дистанции.
За завтраком мы выработали план: двигаемся к Старому посёлку и ждём помощи там, если, конечно, нам её собираются оказать.
Когда гасили костёр, мне показалось: из-за копий молодого ивняка выглянул давешний мужичок. Тот, который мне приснился. Хотел было сказать, наконец, об этом Лёше, но тут увидел сороку. Она спокойно восседала на чахлой березке неподалёку от ив. Если бы там хоронился человек, то зоркая птица давно бы подняла трезвон.

МЕЛЬГЫТАНГИ — ОГНЕННЫЕ ЛЮДИ

(Продолжение)
В поход выступили через несколько дней: казаки хорошо отдохнули, а воины Купени за это время соорудили несколько больших лодок, которые внешне напоминали русские струги. Камчадалы вооружились копьями и луками; ём, их стрелы отличались разнообразием: пеньш — с тонким костяным остриём, аглпыньш — с толстым, а ком — тупая стрела с костяной головкой.
Конечно, это оружие было очень примитивным, но в сражении приобретало опасную силу из-за яда, которым намазывали стрелы. Раненый почти сразу опухал, а через несколько суток в страшных мучениях отбывал к верхним людям. Смерти можно было избежать, высосав отраву из ранки. Но и это не всегда помогало.
Обнажённые воины Купени были прикрыты боевыми доспехами — куяками, изготовленными из нерпичьих и моржовых кож. Надевали их с левого бока, а ремни завязывали на правом. Сзади приспосабливали высокие длинные доски — они защищали головы от неприятельских стрел. Спереди, на груди, также крепилась доска.
Воины Купени, как, впрочем, и все другие камчадальские ратники не ходили рядами — только гуськом, друг за другом. Причём, шли ступня в ступню. Так они натаптывали в густых, высоких зарослях узкие тропинки, к которым русские казаки никак не могли приспособиться.
Соседние острожки камчадалов затевали войну по любому поводу, иногда совершенно зряшному: если кто-то недостаточно хорошо потчевал гостя, тот обижался и на его защиту вставали все его родичи; если дети меж собой ссорились или, не дай бог, дрались, тогда их отцы тотчас же призывали своих родичей на битву. Главная цель таких военных кампаний заключалась в том, чтобы получить как можно больше пленников. Их употребляли на самых тяжёлых работах. К столкновениям побуждала и обычаная зависть: воевали из-за красивых женщин, богатых рыбных лагун, хорошей утвари и даже из-за одежды, которая понравилась вождю другого рода.
Искусство камчадальской войны состояло в том, чтобы долговременной осадой добиться сдачи неприятеля в плен. Поэтому воины готовились не столько к нападению, сколько к обороне. Обычно, прослышав о готовящемся походе врага, они выбирали высокие сопки или утёсы, возводили на них укрепления и ждали нашествия. Если неприятель был силён и мог взять осаждённых приступом, камчадалы, не дожидаясь печального исхода битвы, бросались с высоких стен на копья врагов и погибали. Самые храбрые из них устремлялись на штурмующих с луками и тоже валились на поле брани. Уж лучше сложить голову, чем попасть в руки победителя, который великодушием не отличался. С пленниками расправлялись жестоко: жгли их, вешали за ноги, или, распоров животы, наматывали внутренности на древки копий…
Проплывая по Камчатке, казаки видели немало этынум. В здешних местах так именовалось всякое поселение, состоящее из одной или нескольких юрт и балаганов. Внутри землянок вдоль стен располагались полки — на них и спали, и ели, и сидели. Только напротив очага нар не ставили: здесь обычно хранилась посуда — чаши и деревянные корытца, в которых женщины готовили еду как всей семье, так и собакам. Казаки спускались в землянки по-прежнему с превеликой осторожностью: лестницы-стремянки везде располагались над очагами. Камчадалы же взбирались и спускались по ним быстро как белки; не опасаясь ходить сквозь дым и женщины с маленькими детьми за спинами.
— Скоро дойдем до Шандаловых укреплений, — сообщил Купеня на шестой день пути. Он вознамерился распространить свою власть на всю Камчатку, наложить дань на камчадалов и другие народы. У нас обычай иной — всё решают старейшины, храбрые и умные воины. Только совет может объявить войну или мир, а Шандал забрал всю власть в свои руки, все ему подчиняются — и старейшины, и шаманы, и вожди соседних стойбищ…
— А разве ты, Купеня, совсем без власти? Разве твоё слово не закон для сородичей?
— Купеня говорит последнее слово, — уклончиво ответил князь. — А Шандал вовсе совет не собирает…
Атласов усмехнулся. Он и сам предпочитал не обсуждать с подчинёнными ничего лишнего: приказано начальным человеком — значит, должно быть сделано. Без дисциплины и строгости казак распускается, и всё ему воли кажется мало. Так что ему очень пришлись по душе слова Купени о том, что вождь должен говорить последнее слово. Выслушать всех и принять одно решение — это разве не золотое правило?
Казаки, рассматривая быстро меняющийся пейзаж, почему-то больше всего радовались белякам — так в Сибири называют снеговые шапки на горах.
— Эвон, глянь-ко: беляк, и ещё один — вон там!
— Это головной убор могучих великанов, — прошамкал старик-шаман, которого Купеня тоже взял в поход. Сухой, белый, как куропатка зимой, шаман был у камчадалов вроде талисмана: если его брали с собой на охоту или в обычную вылазку против соседнего рода, то без удачи не возвращались.
— Ого! — понарошку испугался кто-то из казаков и схватился за сердце. — Страшно-то как! Но почему, сколько ни находимся на Камчатке, ещё ни разу не видели великанов?
— Не гневите духов! — шаман поднял посох и стукнул им о палубу струга. — Иначе они землю станут трясти, огнём заплюют всех нас…
«Белогорье», «белки», «беляк» — эти слова появились потом на картах. Горы, покрытые снегом в летнее время, русские первопроходцы видели не только в Сибири, но и на Южном Урале, Дальнем Востоке. По описаниям 1826 года в Змеиногорске, например, ежегодно выпадало так много снега, что все улицы и дома, которые находились в долинах, покрывались сугробами до верхушек крыш, и жителям приходилось проделывать ходы в снегу. Казаки, естественно, не догадывались, что шли встреч солнца в Малую ледниковую эпоху. Зима тогда начиналась в первых числах октября и длилась до мая, была очень морозной, с частыми и сильными метелями. Из-за ранних осенних заморозков нередко погибал весь урожай, и население оставалось без хлеба. Известно, что, например, в 1745 году в Сибирь ввели несколько полков регулярных войск под командованием генерала Киндермана, но хлебом служивых в достатке не обеспечили. И пришлось им питаться «березовою истолченною корою, во избежание казне Ея Императорского Величества ущерба».
На Камчатке зимы тогда, не в пример нынешним, были гораздо холоднее, да и лето не отличалось жарой. Но Истории было угодно, чтобы русские первопроходцы делали свои открытия в экстремальных условиях.
Шандалов острожок, поставленный в зарослях густого тальника, был большим и хорошо укреплённым. Как только раздались первые выстрелы, в балаганах испуганно завизжали женщины, закричали дети.
В камчадалов и казаков полетели стрелы, пущенные со стен крепости. Тогда Атласов велел стрелять разом — облако дыма окружило воинов Шандала, со стен падали раненые. Вдруг стало так тихо, что был слышен полёт шмелей над цветами. На стене укрепления появился обнажённый смуглый воин. Повелительным жестом он велел отойти всем, кто стоял рядом с ним.
Воины Купени, окружившие укрепление, в едином порыве подняли свои копья. Смуглый воин, оглянувшись, подозвал женщину в длинном халате, и когда она несмело приблизилась, он обнял её и резко оттолкнул от себя. Женщина, скрывая лицо руками, пошатнулась, но удержалась на ногах. Атласов видел, что она желает остаться рядом с воином, но тот показал ей рукой: уходи! И когда она, не оборачиваясь, отошла и встала к нему спиной, он вдруг, резко вскрикнув, сбросился вниз.
Это был Шандал.
Воины Купени могли, конечно, по своей жестокой привычке убить всех соплеменников Шандала, поиздеваться над ними, увезти в рабство женщин и детей, но русские не дали им это сделать.
И со своими родичами, погибшими у стен Шандалова острожка, воины-победители бращались чуть ли не как с врагами: привязав ремни к их шеям, они оттаскивали бездыханные тела к юртам и бросали на съедение собакам. При этом старались не коснуться их рукой, как будто они были заражены чумой или проказой.
— Зачем так скверно обходишься с убиенными, Купеня? — рассердился Атласов. — Много я повидал на свете, но такое встречаю в первый раз: сородичи глумятся над своими павшими!
— Так надо, — прищурился Купеня. — Воин, которого собаки съедят, будет ездить в верхнем стойбище на добрых псах. И злые духи, что людей умерщвляют, тоже довольны: видя мёртвых, довольствуются их гибелью и живым не вредят. Наши мёртвые охраняют юрты от келе.
— А почему родным на память ничего с погибшего не берёте?
— Ай, нельзя! — испуганно замахал рукой князь. — Тот, кто станет владеть вещью умершего, тоже погибнет раньше отпущенного ему времени!
После погребения, если таковым можно назвать бросанье тел убитых собакам и зверью, камчадалы устроили обряд очищения. Они наломали ивовых прутьев, наделали из них колец и стали пролезать через них. А как закончили эти упражнения, то собрали кольца, отнесли их в лес и бросили в сторону запада.
Те воины, что тащили убитых, пошли потом в лес. Каждый из них добыл по две куропатки: одну полагалось сжечь в огне, а другую съесть вместе со всеми.
Отряд Купени выжег ещё несколько неприятельских укреплений, в которых сидели верные Шандалу князцы. И только после этого в долине Камчатки воцарились мир и покой.
Однажды казаки увидели со струга удивительную картину: на горизонте внезапно возникло большое серое облако. Из него, вопреки ожиданиям, пошел не дождь, а пепел. Он мелко-мелко порошил над рекой, деревьями, травой, покрывал всё пространство тонким слоем пыли. В воздухе запахло серой. Неужто где-то горят леса? Но камчадалы были спокойны и не обращали на тучу никакого внимания.
— Это топится подземный чум, — отвечали они на все вопросы.
— Да что за чум такой?
— Правда, не знаете? — усомнился Купеня. — И никогда в том чуме не бывали?
— Конечно, нет! Ничего не слышали о том чуме. Расскажи, что за чудо такое…
Но Купеня больше ничего не желал рассказывать. И тут, спасибо, кое-что прояснил Ома. Он всё ещё чувствовал себя виноватым и при первом удобном случае демонстрировал казакам свою благонадёжность.
— Он не хочет говорить, что в том чуме живёт Гаечь, — сказал Ома. — Это такой келе. Он разводит огонь, варит себе еду. Если камчадал вслух скажет его имя, то Гаечь его поймает и в свой котёл бросит. Мне можно его вслух называть, я не камчадал.
— Неужто и впрямь мы попали в Огненную землю, о которой ты мне уже рассказывал? — усомнился Атласов. — Что-то не верится…
Ома, обидевшись, что его снова подозревают в обмане, молча отошел от начального человека.
— Ну-ну, — усмехнулся Атласов. — Я сказкам с детства не верил…
А на следующий день казаки увидели высокую гору, и — о, чудо! — она выплёвывала дым и пепел.
— Шивелуч! Шивелуч! — запереговаривались меж собой камчадалы. — Великая священная гора Шивелуч! Здесь живут наши боги.
Справа от долины реки поднималась ещё одна гора, похожая на стог сена. Она гремела и тряслась, из её жерла валил густой тёмный дым. Ночью зарево на многие вёрсты освещало окрестности.
— Это страшная сопка, — рассказывал Купеня. — Люди давно знают: если взобраться до половины этой горы, то услышишь такой великий шум, что ушам вытерпеть невозможно. Мои воины забирались даже на её вершину. Но что они там увидели, никто не ведает: назад ни один не вернулся…
— Это их Гаечь к себе забрал, — ввернул Ома. — Ему хорошие работники нужны. Как не забрать твоих воинов?
— Они получше твоих будут, — огрызнулся Купеня. — И посильнее!
Атласов утихомирил спорщиков. Но Купеня ещё долго косился на Ому, который сумел понравиться главному мельгытанину тем, что не побоялся рассказать о Гаече. Но зато он не знал местных названий рек, озер и гор. Купеня на все вопросы Атласова пожимал плечами и с жизнерадостной улыбкой качал головой:
— Не знаю, как это озеро зовут. Озеро, и всё.
Чужеземцам не полагалось знать этих названий. Многие реки были священными, их духи могли рассердиться, что их имена известны пришельцам.
Атласову нравилось смотреть на ключевую реку, выходившую из-под вулкана. Он удивлялся её зеленоватой, прозрачной воде. И высокие, в два человеческих роста, камыши тоже удивляли его. Надо же, вымахали с лесом наровень!
Вокруг сопки, из которой шёл густой дым, казаки обнаружили немало горячих ключей и холодных родничков. А саму сопку в конце концов так и назвали — Ключевская.
С приходом русских в долине Камчатки установился мир. Купеня на радостях потчевал казаков самыми лучшими лакомствами, поил вином из кипрея, устраивал перед ними пляски девушек.
Тёмнолицые камчадалки были робки и стеснительны. Они старались не показываться на глаза казакам, а если всё же ненароком встречались, то непременно закрывали лица полами халатов и молча убегали. Если бы не приказ Купени, то девушки ни за что не стали бы танцевать перед чужаками.
Стройные, хрупкие камчадалки радовали глаз мужиков, давно не видевших женщин. Однако они не давали рукам воли, и девицы в конце концов перестали их пугаться. Некоторые из них даже специально прогуливались у лагеря мельгытангов, чтобы себя показать и на молодых русских парней поглядеть. Свои длинные иссиня-чёрные волосы они заплетали в две большие косы, смазывали их каким-то жиром и, закинув за спину, связывали верёвочкой. Если волосы выбивались, их прошивали нитками, чтобы косички были гладкими. А те женщины, у которых растительность на голове была небогатой, носили парики наподобие сенной копны.
Однажды такая женщина с «копной» на голове подала Атласову угощение не в обычной глиняной чаше, а на красивом блюде, расписанном яркими цветами.
— Неужто вы такую посуду сами делаете? — восхитился Атласов. — Искусные у вас гончары!
— Нет, — ответил Купеня. — Мы торгуем с коряками и с иноземцами неведомого острова. Корякам отправляем белые собачьи шкуры и рыбу, сушеный мухомор и соболей, а взамен берём одежду из оленьего меха.
— Что за иноземцы? — насторожился Атласов.
— Приплывают с моря, — продолжал Купеня. — Державства их мы не знаем. Торг ведём редко. Привозят же они разную посуду, ткани, для женщин — бусы, ожерелья…
— А как тот остров называется, на котором они живут? Где расположен?
— Того не ведаю. Прибывающие оттуда говорят не по-нашему, и толмача у них нет…
— А обличьем на кого смахивают? — продолжал любопытствовать Атласов. — На нас, русских, или на вас с коряками?
— Вроде нас. Но кожа желтее, глаза совсем узкие, — описывал Купеня. — Да ты, если хочешь, можешь сам на одного иноземца подивиться. Сидит он в аманатах у мохнатых курильцев-айнов. Говорят, целыми днями шаманит: рисует какие-то узоры на деревянных дощечках…
— Об этом человеке я уже слыхивал, — признался Атласов. — О нем наши казаки давно прознали. Хотелось бы на него взглянуть…
Туужик*! — прикрыл лицо Купеня. — Курильцы очень хитрые, злые воины. Они воюют на байдарах. Их стрелы метки, пропитаны смертельным ядом. Их боевые палицы тяжелы — страшен их удар.
— А почто их мохнатыми зовут?
— У них бороды большие, окладистые, вроде как у вас, русских. А тело в волосах, ровно у медведей. Ох, и злые они в бою!
Атласов старался как можно больше узнать о Камчатке, и его интересовало всё — деревья и травы, и птицы, и зверьё, и рыбы, и местные обычаи, и как юрты строятся, и пища из чего готовится, в общем, всё-всё. Наблюдательный и умный человек, он быстро понял: здешние малые народы может примирить лишь сильная власть. Род идёт на род, камчадалы воюют с курильцами, курильцы — с коряками, и неисчислимые беды несут эти раздоры; в десятках острожков — разоренье, голод и холод, и надобно эти роды примирить, они должны знать один закон и одно державство. Владения России, таким образом, раскинутся от океана до океана, и не будет страны сильнее и могущественнее, и никто её не победит!
И снова казаки отправились в поход — в верховья Камчатки. Не только для того, чтобы увидеть полоненника — хотелось полностью обследовать край земли незнаемой.
Вместе с русскими в поход двинулись сильные и выносливые камчадальские воины. Они ловко управляли длинными байдарами, которые Купеня выделил казакам.
Русские люди удивлялись благодатной камчатской землице: тут высились густые леса, по берегам рек росли малина и черемуха. Обнаружили и много других пользительных растений — бруснику, голубику, жимолость. И вовсе чудное лакомство показали камчадалы: в траве меж разлапистых листьев таились зелёные ягоды, похожие на яйца мелких птиц. Вкусом и маленькими зернышками ягода напоминала малину. Казаки прозвали её княженицей. Уж больно любили ею лакомиться камчадальские князцы!
На привалах камчадалы отправлялись в лес и приносили оттуда охапки стеблей растения, напоминающего борщевик. Они высушивали её, после чего ели сами и давали попробовать казакам. Она была сладкой как сахар.
Два казака решили сами нарвать и отведать той травы. Они сдирали с толстых стеблей кожуру и жевали сочные стебельки: вкусно! А на следующее утро Атласов увидел, что мужики опухли и запрыщавили: оказывается, свежий сок этого растения ядовит. И хоть пузырьки на коже скоро прорвались, но струпья и опухоль не сходили более недели.
— Вот вам и сладкая травка! — смеялся Атласов. — Разве вы не видите: камчадалы её только сушеной едят, и собирают с превеликой осторожностью. Примечайте их обычаи, они лучше нас знают, что пользительно, что — нет…
В отличие от диких и угрюмых пенжинских мест долина реки Камчатки казалась сущим раем: здесь обитало много туземных родов, и люди отличались красотой, силой и здоровьем. Всего у них было вдоволь — и рыбы, и птицы, и всякого зверья. Хлебопашеством камчадалы не занимались и не знали, что это такое. И этому обстоятельству казаки удивлялись и жалели, что плодородная землица стоит пустой.
Листок, случайно затерявшийся в рукописи:
Историки отмечаю такой факт. Вниз по реке Камчатке к морю Атласов послал на разведку одного казака, и тот насчитал от устья реки Еловки до моря — на участке около 150 километров — 160 острогов. Атласов потом рассказывал в своей «скаске», что в каждом остроге живут 150-200 человек в одной или двух зимних юртах. "Летние юрты около острогов на столбах — у всякого человека своя юрта". Долина нижней Камчатки во время похода была сравнительно густо населена: расстояние от одного великого "посада" до другого часто составляло меньше одного километра. В низовьях Камчатки жило, по самому скромному подсчету, около 25 тысяч человек. "А от устья идти верх по Камчатке-реке неделю, есть гора — подобна хлебному скирду, велика и гораздо высока, а другая близ ее ж — подобна сенному стогу и высока гораздо: из нее днем идет дым, а ночью искры и зарево". Это первое документально зафиксированное наблюдение двух крупнейших вулканах Камчатки — Ключевского и Толбачика
Богатства рек поразили Атласова: "А рыба в тех реках в Камчацкой земле морская, породою особая, походит она на семгу и летом красна, а величиною болши семги, а иноземцы называют ее овечиною (имеется в виду чавыча). А иных рыб много — 7 родов розных, а на руские рыбы не походят. И идет той рыбы из моря по тем рекам гораздо много и назад та рыба в море не возвращаетца, а помирает в тех реках и в заводех. И для той рыбы держитца по тем рекам зверь — соболи, лисица, видры".
Однажды казак Голыгин случайно оступился и угодил ногой в ручей. Тут же все услышали его восторженный вопль:
— Братцы! Баня! Вода — горячая! Вот вам крест!
Мужики обрадовались: водичка и вправду была теплой, наконец-то можно от души поплескаться, а то как бы совсем не завшиветь. В этом нелегком походе они если и устраивали мытьё, то это бывало нечасто, да и какое удовольствие получишь от корыта, куда наливали воду из закопченных, жирных котлов? К тому же, здоровенный мужик и не помещался в этой посудине — так, лишь чуть-чуть обмывались. А тут — глубокий ручей с горячей водой. Благодать!
Камчадалы испуганно смотрели на голых казаков, которые, не стесняясь, плескались в ручье, тёрли один другому спины и, забавляясь, гонялись друг за другом по берегу. Храбрые воины Купени суеверно боялись воды. Они считали, что в ней водятся злые духи, которые топят людей. Значит, мельгытанги в самом деле были богами, если ничего не боялись.
Атласов, искупавшись, блаженно вытянулся на солнцепёке. Высоко в небе парил орёл. Мягким ветерком дышала земля. Пахло кипреем. И жизнь казалась хорошей и удивительно доброй.
В тот же день куда-то исчез казак Голыгин. Говорят, он был особенно задумчив и вёл себя непонятно — всё время озирался, чему-то таинственно улыбался и что-то ощупывал на груди.
Река, у которой казак сгинул, назвали Голыгиной*.

 

Атласов, узнав о случившемся, нахмурился. Он понял: Голыгин ушёл искать себе место под солнцем — для жилья, рукоделия своего и потомков. И зерно вот берёг для будущего урожая. Нахмурился Атласов и тут же улыбнулся. Значит, понравилась человеку здешняя земля, пришлась по душе. Значит, будет он тут жить…
И не возгневился Атласов, не стал бранить других казаков: чего, мол-де, разинули рты, может, Голыгина кто из враждебных камчадалов взял в полон? А стал он думать о том, как идти дальше, к самому носу неведомой земли.
Отряд двинулся к южной оконечности Камчатки побережьем Охотского моря. В пути видели много медведей и волков. Звери не пугались людей и следили за двуногими с любопытством и без всякого страха. Настороже приходилось быть с аборигенами, которые нередко встречали пришельцев градом стрел. Но против «огненных палок» русских они были бессильны. Стойбище за стойбищем переходило под покровительство Руси, и князцы готовы были платить какой угодно меховой ясак, лишь бы мельгытанги больше не гневались на них.
На одном из привалов в лагерь пришёл камчадал, назвался Лемшингой*. Его усадили у костра, принялись расспрашивать, откуда идёт и почему, не в пример другим своим сродственникам, не боится русских людей.
— Слава идёт о вас по Камчатке, — хитро блеснул бусинками глаз Лемшинга. — Вы помогли Купене одолеть злого врага-разорителя. У вас есть хороший товар в обмен на меха. Так зачем мельгытангов бояться? С ними дружить надо…
— Вот это по мне, — Атласов протянул Лемшинге руку. — Другами будем!
— Э, нет! Это не по-нашему, — возразил камчадал, и в узеньких щелочках глаз засеребрился смех. — Заворачивайте в наше стойбище. Лемшинга Большого мельгытанина подчевать станет…
Опасаясь измены, казаки вошли в стойбище боевым порядком. Иван Енисейский для острастки пару раз пальнул из пищали. Такими подозрительными русских сделали вольные камчадалы, на которых не распространялась власть Купени. Не желая терять свободы, они ночью подкрадывались к лагерю казаков и внезапно нападали. Иные, желая умерить бдительность русских, встречали их ласково, выставляли лучшие угощения, а когда те засыпали, закрывали юрту и, по своему обыкновению, поджигали её, дожидаясь мельгытангов у выхода. Но стоило казакам пустить в ход пищали — и лихоимцев как ветром сдувало.
Лемшинга, похоже, позвал всё-таки Атласова не для лихоимства — для сведения дружбы. По тому уважению, которое камчадалу оказывали другие его сородичи, казаки поняли: это — уйжучючь, а проще — глава рода, старейшина. Впрочем, ему подчинялись в основном только на промыслах, а суд и расправу в стойбище вершил общий совет. Уйжучючь был равен с другими во всём — вместе со всеми ел, спал на общих нарах, и в одежде никакой отмены не имел.
— Заходи, Большой мельгытанин, в мою юрту! — пригласил Лемшинга Атласова. — Шибко постараюсь тебя потчевать!
В юрте, не смотря на лето, было так жарко натоплено, что Атласов по примеру хозяина тут же разделся до исподнего. Лемшинга подал ему пучок ароматной травы, показал: обтирай, мол, пот.
Угощая гостя, он то и дело лил воду на каменья, поставленные в огнище, — клубы серого пара окутывали всю юрту.
— Постой, и я с тобой! — сказал Атласов, увидев, что Лемшинга хочет выйти из юрты. — Ох, и жарко у тебя!
— Э, нет! — засмеялся Лемшинга. — Подчиванье в том и состоит, что хозяину можно на волю выходить для прохлажденья, а гостю — нет.
— Да что же это за подчиванье такое? — удивился Атласов. — Благо бвня бы была, а то ведь — юрта…
— Коли жару терпеть боле не сможешь, подаришь мне какую-нибудь вещь — тогда перестану лить воду на каменья. Потом опять подчивать стану, пока другую вещь не подаришь. Зато когда я к тебе в юрту приеду, возьмёшь с меня отдарки, и станем мы друзьями…
— Вон что! — усмехнулся Атласов. — А скажи-ка мне, мил человек, желание гостя для тебя закон?
— Если гость попросит еды или питья, или жара подбавить, то — закон, — ответствовал Лемшинга. — Но выйти из юрты без подарков гостю никак нельзя. Надо хозяину подарить всё, что хозяин не попросит.
— Ну так вели принести корыто воды и хороший веник из березы!
Простодушный камчадал, ничего не подозревая, сам налил в лохань воды, связал веник и подал Атласову. Тот пододвинул корыто к самому огню, чтобы вода скорее нагрелась,и как ни в чём не бывало продолжал трапезу. Лемшинга, подивившись выносливости Большого мельгытанина, поддал ещё жару и тут же, закашлявшись, выскочил из юрты.
— Мало! — закричал Атласов вслед. — Мало жару! А ну, хозяин, не обижай гостя — поддай ещё!
Лемшинга, которому толмач перевел речь своего начальника, осторожно заглянул в юрту и увидел странную для него картину: мельгытанин залез в лохань и, охая и крякая, с удовольствием в ней плескался.
Прокравшись к каменьям, Лемшинга плеснул на них новую порцию воды — облако пара накрыло Атласова с головой.
— О, хорошо! — взревел тот. — Хозяин, возьми веничек да попарь меня хорошенько!
— Как это?
— Бей по спине, что есть сил!
Камчадал, удивившись такой просьбе, осторожно стал прикладывать веник к распаренной спине гостя.
— Сильнее, сильнее! И пару подбавь! Что это жару так мало? Не нравится мне твоё подчеванье!
Выхватив ковш из рук Лемшинги, он плеснул на каменья и раз, и другой, и сам себя так заогревал веником, что только листья с него посыпались.
— Не убивай себя, не надо! — закричал испуганный Лемшинга. — Я подчиванье скоро закончу.
— Э, нет! — замотал головой Атласов. — Давай лучше потчуй, а то обижусь.
Лемшинга, припав к полу, дополз до очага, плеснул на каменья водицы и тут же отпрянул в сторону. Он судорожно разевал рот, как карась, выброшенный из воды.
— Ещё, ещё! — просил Атласов. — Крепче потчуй! Любезней будь! Почему Лемшинга так плохо дружбу со мной сводит?
И бедный камчадал, не спея выскочить из юрты, вынужден был терпеть великий жар. А мельгытанин знай себе плескался в лохани, постанывая в изнеможении и охаживая себя веничком. Атласов любил баню, какой же русский не приходит в восторг от её томительной неги, огня и пара, и того особенного чувства просветлённости, с которым выходишь из парного ада на свежий воздух?!
— Нет мочи! — охнул наконец Лемшинга. — Не сердись, добрый мельгытанин, дай отдышаться!
— Что? — рассердился Атласов для вида. — Разве не хочешь ты угодить гостю, удоволить его? Смотри, обижусь! Весь род над тобой смеяться станет: плохо потчевал гостя!
А это почиталась за такое великое бесчестье, что несчастный Лемшинга уже и не рад был своей затее. Он хотел даром взять понравившиеся вещи мельгытанина, но не знал, что русские любят пар. Принуждённый терпеть жару вместе с гостем, он подливал воды на каменья до тех пор, пока не упал без чувств. Атласов, посмеиваясь, вынес бедолагу на свежий воздух.
Камчадалы тут же принесли из соседней юрты куски льда. За льдом и снегом каждое утро посылали молодых в горы, и потому в стойбище всегда был постоянный запас этого добра, которое употребляли для охлажденья воды в жару.
Вскоре Лемшинга слабо шевельнулся, открыл глаза, увидел перед собой Атласова и снова испуганно зажмурился.
— Ох, хорошо подчевал! — блаженно улыбнулся Атласов. — Удоволил гостя на славу. Молодец!
— Мельгытанги дружат с духом огня, — прошептал камчадал. — Ай, как Лемшинга об этом не подумал раньше!
— Всё было хорошо, — заверил его Атласов. — А ради дружбы дарю тебе кафтан. Будешь в нём форсить!
Кафтан Лемшинге очень понравился, особенно его занимали блестящие пуговицы — надо же, сколь искусно сделаны, и сверкают, как солнце, глазам больно! В подарок отдал он Атласову шкуру чернобурки — большую, с пышным хвостом. Подарок вождю мельгытангов понравился, и он этого не скрывал. Вслед за Лемшингой и другие уйжучючи принялись задабривать его подношениями.
В Атласове каким-то образом уживались как бы два человека: один прямодушный, весёлый, умный, жаждущий узнать и увидеть как можно больше, другой — грубый, заносчивый и корыстный. Когда верх брал второй, то начальный человек бывал как бы не в себе — мог с палашом метаться пьяный, наказывать казаков без всякой их вины батогами или кнутом, корыствовать ясачной казной. Как человек лакомый, не знал удержу: принимал в дар от камчадальских князцов и уйжучючей меха, не брезговал ничем — брал и кухлянки, и детские шапочки из горностая, и даже варежки из собачьего пуха.
Да и что для нас, русских, в том удивительного? Прежде, отправляя человека на новую, более высокую должность, ему так и говорили: «Кормись… » Кормление — наш вековечный обычай. И вообще, покуда душа человека носит бренную плоть, он не свободен от грехов и заблуждений, и печалимся мы этому, и пьём горькую, и самих себя не понимаем, а если вдруг озарит нас прозрение, то, дабы не видеть истины, как она есть, снова заливаем глаза мерзким зельем…
За два века до похода Атласова яростный монах Максим Грек проповедовал на Руси: только дух свободен и вечен, и если жить по плоти, то умрёшь, а если духом умерщвлять в себе плотское, то живым останешься — и на этом, и на том свете, надо полагать. Но, увы, даже монахи, хоть и носили рясу, не шибко-то блюли эти каноны. Бог, которому они молились, изгонял из своих храмов торгующих, но, проповедуя о том, священники творили обратное: в церквях продавались крестики, иконы, свечи, и само Святое слово, переписанное от руки, тоже продавалось в виде книг. Христос учил жалеть бедняков, ан нет — попы ссужают им в долг, под проценты. У монастырей была своя земля, и золотая казна, и всякое иное добро, приобретённое на десятину, пожертвованную прихожанам святым отцам. И если проповедники возглашают с амвона одно, а живут по-другому, то что остаётся делать верующему? Издавна впиталось это в кровь: говорить одно, делать другое, а поступать совсем иначе.
Забыв о запрете воеводы не обирать аборигенов сверх меры, и другие казаки из отряда Атласова потихоньку обчищали камчадалов. Один стрелец, выслушав историю с атласовским «подчиванием», удумал такую забаву. Высотрев хорошие меха, он звал в гости их владельца. Юрту по камчатскому обычаю крепко топили. Пока гость ел и пил, стрелец так поддавал жару, что и самому было невмочь его терпеть. Но как хозяин, он мог выбраться на свежий воздух и, отворяя двери, беспрестанно плескать воду на каменку, поддавая пару. Вскоре одуревший гость взмаливался отпустить его с миром. Он сулился отдать хоть все свои богатства, лишь бы выйти на волю.
Такое обхождение, тем не менее, камчадалам было так приятно, что о сведении дружбы с этим пройдохой они хвалились всем своим родичам, и клялись, что сроду не чувствовали такого крепкого жару, как в гостях у него. За такое угощение можно отдать самые лучшие меха — когда-то ещё подобное приятное обхождение встретишь?!
Лемшинга тоже хвастался своей дружбой с предводителем мельгытангов. Соседние уйжючучи завидовали ему, считая, что русский начальник поставит Лемшингу главным над их родами.
Когда отряд казаков засобирался в путь дальше, Лемшинга решил отблагодарить Атласова. Кряхтя, он втащил в юрту большую корзину с рыбой. Уйжючучь, между прочим, ловил её в дарёном кафтане, немало не заботясь о его сохранности — обновка постоянно была грязной и сырой, один рукав оторвался и висел на двух-трёх нитках. Но Лемшинга щеголял в кафтане и в стойбище, и на рыбной ловле, и даже спать ложился в нём.
Кушай мокою*, — угощал Лемшинга Атласова. — Хорошая рыба! Силу воинам даёт. Видишь, мокоя изрезана на куски, а всё же шевелится: много в ней жизненных соков. А голова, глянь, какая!
Атласов взглянул и удивился: рыба поводила глазами и разевала широкую пасть. Внешне она напоминала осетра, но отличалась от него страшными зазубренными зубами.
— Сам корякский князь Иктеня посылает к нам своих людей менять оленей на пузыри мокои, — говорил Лемшинга. — В них удобно держать топлёный жир. Когда камчадал мокою ловит, он никогда не назовёт её по имени. Хитрая рыба! Может испортить свой пузырь, и он станет негодным…
— Иктеня? — переспросил Атласов. — Ты знаешь Иктеню?
— Знаю, знаю, — закивал камчадал. — Хитрый князь, злой князь, — и зашептал: Присылал к нам послов, уговаривал войной идти на мельгытангов. Совсем ум от старости потерял! Всё не поймёт: никто огненных людей не сможет победить — на вашей стороне духи грома и молнии. У нас даже самая глупая старуха это знает.
— Вот как, — усмехнулся Атласов. — Значит, Иктеня подбивает камчатский народ на бунт?
— Его никто не слушает, — зачастил Лемшинга. — Камчадалы желают мира и покоя. Тебя везде будут встречать приветливо, помогать станут…
И в самом деле, переправившись через Ичу-реку отряд казаков двигался к югу без особых приключений. Камчадалы встречали их смиренно и хотели только одного: пусть мельгытанги не мешают им жить так, как они жили до их прихода. Люди хотели трудиться по своей воле, думать о нужном и настоящем, не заглядывая в далёкое будущее. Из-за жилищ или охотничьих территорий они никогда не ссорились, ибо за Ичей-рекой для каждого рода хватало и воды, и земли, и зверья, и рыбы. Не спорили они и о границах своих владений, потому что места под небом им с избытком хватало всем.
Ради любопытства Атласов спрашивал камчадалов, не приходила ли им мысль, когда они глядят в небо, на звёзды, солнце и всё окружающее, что всю эту благодать кто-то сотворил для человека, и так всё премудро устроил, что нужно его за то благодарить и неустанно почитать. Но аборигены в ответ смеялись: ни любви, ни страха к творителю мира они не испытывали. Всё, что есть вокруг человека, придумал Кутх. Но разве он бог? Он — ворон, сделавший землю. Устал летать, захотел на чём-нибудь отдохнуть, вот и соорудил твердь. Как, из чего — этого камчадалы не знали: сделал землю, и всё. А свет в этом мире был всегда, и вода была, и небо было, и души людские бессмертны, и всякая тварь земная после кончины восстанет в верхнем мире, и так же станет там жить в трудах и заботах для пропитания живота своего, как и в земном существовании.
Воспитанные в христианской вере, казаки несказанно удивлялись развращённым, по их мнению, понятиям камчадалов о пороках и добродетелях. Туземцы всё почитали за дозволенное, что могло удовлетворить человеческие желания и страсти. Не ставили в грех ни убийства, ни самоубийства, ни прелюбодеяния, ни обид, словом, заповеди Иисусовы были им неведомы. Более того, за великое преступление они считали избавить утопающего от гибели, ибо его брал к себе водяной дух, и, коли помешаешь, в следующий раз речной келе приберёт к рукам спасителя. Мыться в горячей воде, всходить на огнедышащие горы, точить ножи и топоры в дороге тоже считалось вопиющим грехом. В одном, пожалуй, камчатская вера сходилась с христианской: на том свете бедные будут жить беззаботно и в полной роскоши. После смерти многие камчадалы надеялись вновь обрести молодость и силу, и не по этой ли причине старики не боялись губить себя — топились, давились, морились голодом.
Атласов дивился невежеству камчадалов. Многие из них даже до ста не могли сосчитать, и грамоты у них никакой не было — только память стариков хранила древние предания, которые, однако ж, постепенно забывались потомками по причине не любопытства. Владимир Владимирович мечтал обратить этот народ к учению — молодые камчадалы были довольно смышлёны и всё схватывали на лету, значит, учение и них пойдёт!
— Народ тут дикий, а страна — богатая, сказочная, — сказал как-то напривале Иван Енисейский. — Всему тут дивуешься…
Только он вымолвил последнее слово, как рядом с ним зашевелились кусты и выпорхнули из-под них дивные птицы: ноги-руки человеческие, туловища в ярких перьях, на головах — хохолки, а лица-то, господи, страшнее не бывает — образины мерзкие, чудовищные!
Казаки за оружие схватились, а люди-птицы загалдели ровно чайки, копьями взмахнули. Тут кто-то из стрельцов и пальнул в воздух. Что тут сделалось! Невиданные пришельцы попадали на землю, уши прикрыли руками — бери их голыми руками как сибирскую птицу-дикушу.
— Что за невидаль такая? — удивился Атласов. — Если это люди, то отчего перья на них растут?
— Да это, братцы, наряды у них такие! — рассмотрел, наконец, Иван Енисейский. — Вроде распашных кафтанов, и на голове перья приделаны. А губы-то, губы, глянь, как вычернены! И в ушах серьги вдеты, ровно у баб. Вот так воины!
Но смеяться было рано. С птичьим криком с деревьев сорвалась ещё одна стайка туземцев. Они, упруго оттолкнувшись от земли, крепко встали на ноги и принялись воинственно потрясать копьями. У некоторых в руках сверкали остро отточенные ножи на длинных древках. Их соплеменники, лежавшие ниц, вскочили и, ободрённые подмогой, тоже бросились на казаков. И снова стрельцы выстрелили, и снова раздался вопль ужаса, и опять люди-птицы попадали на землю, не смея поднять голов.
— Это курильцы-айны, — сказали знающие камчадалы-проводники. — Они живут как птицы: по воде плавают, много рыбы едят, зверя морского ловят…
Курильцы повинились перед Атласовым за своё негостеприимство. Их тойоны неохотно — но куда деваться? — признали над собой верховенство неведомого им русского царя и согласились платить ясак. Правда, тут Атласов встал в тупик: айны не охотились на пушных зверей, пропитание им давало в основном море, и даже одежду они шили из крепкой рыбьей кожи. В большинстве селений курильцев из съестных припасов была только юкола.
Не смотря на заверения здешних тойонов, что люди-птицы не станут препятствовать казакам в их разведывании новой земли, каждый острожок приходилось брать боем. Курильцы не могли даже мысли допустить, что кто-то может быть сильнее и смелее их. Однако меж собой эти туземцы, не в пример тем же корякам, жили дружно.
Ерёмка Тугуланов, высланный как-то на разведку к одному из стойбищ, подсмотрел удивительное зрелище. К острожку подплыли на байдарках десятка три мужчин в ярких птичьих костюмах. Их головы были обриты спереди, волосы оставлены лишь на затылке, и они спадали на плечи длинными сальными прядями.
Высадившись на берег, пришлые уселись в круг и стали дожидаться сродствеников из стойбища. Те, узрев гостей, облачились в военное снаряжение и с плясками-песнями двинулись к реке. Гости тоже замахали копьями и направились к ним, натягивая против них луки, как бы угрожая войной. При этом и та, и другая сторона радостно улыбалась. А как они сошлись вместе, тут же принялись лобызаться, обниматься и вопить истошно от радости свиданья.
После того, как все успокоились, вождь пришедших встал в центр круга и, требуя тишины, поднял вверх правую руку. Он говорил долго-долго, и все внимали ему в полном молчании и почтении. И только когда вождь в лицах изобразил мельгытангов, показал, как русские казаки извергают молнии из волшебных палок, курильцы хором возопили: «Горе! Горе!»
А что было дальше, Ерёмка не видел: обе группы, обнявшись, направились к юртам и скрылись в них.
Взять этот острожок силой труда тоже не составило. Дикие племена страшились огнестрельного оружия, и только одно упоминание о мощи и силе мельгытангов приводило их в смятение.
Старейшина захваченного острожка согласился признать власть над собой царя и в доказательство своей преданности принёс жертву огню — бросил в очаг горсть инау — священных древесных стружек.
Курильцы всегда носили инау с собой. Стружками приходилось умилостивлять духов бурных рек и непроходимых лесов, бросали их и в ущелья, чтобы горные келе разрешили поохотиться на птиц или зайцев.
Случилось Атласову и самому наблюдать в острожке прелюбопытное действо. Два курильца, раздевшись донага, встали друг перед другом. Постояли-постояли, что-то покричали и, наконец, один мужчина взял палку и три раза из всех сил огрел другого по спине. Тот, скорчившись от боли, принял из рук противника его орудие и тоже три раза обрушил его на покорно подставленную спину. Так они переменялись до трёх раз, и после такого побоища еле живы остались, ибо бились сколько есть мочи. Палки аршинной длины были толщиной в руку — шутка ли такой штуковиной колотить по спине!
— Не иначе, как это и есть дуэль, — посмеялся Атласов. — Странники рассказывали в Якутске, что её применяют гишпанцы и французы. Там на шпагах дерутся. А тут, знать, вместо них палками бесчестье смывают…
— Женщина виновата, — пояснил старейшина,— На этот поединок прелюбодеец вызвал мужа прелюбодейницы. Нейти на битву — великое бесчестье. Если кто предпочтёт свой покой и откажется от схватки, тот должен заплатить выкуп зверьми, платьем, едой, и дать столько, сколько противник потребует..
— Неужто у вас ещё и прелюбодейство случается? — удивился Атласов. — Каждый мужик имеет жён по своей мочи — и две, и три, и пять…
— Злые духи с толку сбивают, — смущённо пояснил старейшина. — Наши мужчины — настоящие мужчины. Они никогда не спят с женщинами вместе.
— Не оттого ли детишек в стойбище маловато? — заметил Атласов. — Стариков много, а младенцев — раз-два и обчёлся …
— Это правда: ребятишек в стойбище мало, — опечалился старейшина. — Наши мужчины любят женщин, но воин должен быть сильным, ему нельзя пахнуть слабой женщиной. Вот почему мы спим с ними врозь. Но если мужчине нужна женщина, то он приходит ночью в юрту и делает то, что мужчины всегда делали с женщинами…
— А детей-то почему мало? — не унимался Атласов.
— Родины у наших женщин тяжелые, — объяснил старейшина. — Малыши слабыми рождаются — болеют, умирают. А которая баба двойников родит, одного всегда убиваем. Крепенького малыша оставляем, а того, что послабее, в снег закапываем — это ребёнок келе, пусть злой дух забирает его себе.
— Это грех, — сказал Атласов. — Вестимо ли, живую душу губить! Не по-божески это…
Но айнам трудно было понять, кто такой Бог и почему во всём нужно Его слушаться.
Люди-птицы, их красочные обряды и странные обычаи, высокие, в рост человека, травы, горячие ключи, земля, дышащая огнём, — всё это походило на сказку. И даже зима была сказочной — тёплая, бесснежная. Казаков не донимали сердитые колючие ветра и жестокие морозы. Жажда открытий гнала их вперёд, казалось: там, впереди, лежат ещё более удивительные страны, и в них есть всё, чего душа пожелает.
Аборигены объяснили казакам, что Камчатка — вовсе не край Земли, дальше, в море, есть острова, на которых тоже живут айны, а за этими землями находится Ниппонское государство. Стоят там большие каменные города, и живёт в них народ другого обличья: невысокий, сухощавый, желтолицый, волос чёрный…
А вскоре Атласов и сам увидел ниппонца — невысокого мужчину средних лет, одетого в худой, изорванный халат из пёстрой дабы*. Он сам добрался до русских. Услышав от айнов о мельгытангах, японец тайком ушёл из стойбища на берегу реки Ичи, где его держали в плену.
Часто и низко кланяясь, ичинский полоненник заговорил на неведомом языке — быстро и как бы сердито. Поняв, что никто из казаков его не разумеет, он перешёл на айнское наречие.
— Не оставляйте меня здесь, среди дикого, неразумного народа, — просил он. — Хозяева кормят меня как худую собаку. Смеются, когда совершаю омовения — чудно им, что человек соблюдает чистоту, стирает свою одежду. Сплю я на грязных нарах, тухлую рыбу ем…
Казаки принялись расспрашивать незнакомца:
— Да кто ты, какого рода-племени? Как у айнов оказался?
— Зовут меня Денбеем, я — мореход, — рассказывал он. — Родом из Осаки, служу в торговом доме господина Авази. Его заведение на всю Японию славится. Мы часто отправлялись с товарами в Китай и на соседние японские острова. Однажды пошли с караваном из тринадцати судов в город Эдо*. На моём судне было пятнадцать мореходов, а груз везли такой: рис, сакэ*, такни, сахар и кое-что из мелочей — посуда, украшения…
— Где ж это всё на судне хранилось?
— А в наших кораблях для сбереженья товаров устраиваются специальные помещения…
— В здешнем море волна высокая. Как же штормом посуду не разбивает?
— Особливым образом её укладываем, — пояснил Денбей. — Есть у нас свои секреты. А посуды везём много-много. Фарфор из Осаки высоко ценится. Особенно тот, что на яичную скорлупу похож: сквозь него можно лицо человека рассмотреть…
— Значит, и везли его курильцам?
— Нет, в фарфоре они ничего не понимают. Да и не к ним мы шли. Повторяю: в Эдо везли товар. Да и не знавали мы, японцы, что это за народ такой — курильцы…
— Как же вас сюда занесло?
— В открытом море поднялся шторм и разметал флотилию в разные стороны, — старательно объяснял Денбей. — Ветер погнал наше судно по волнам, и пробыли мы в незнаемом море двадцать восемь недель…
— Да не ошибаешься ли ты в счёте? — усомнился Атласов. — Выходит, около семи месяцев в море пробыли.
— Не ошибаюсь, счёту обучен, — гордо кивнул японец. — Чтобы не погибнуть, мы срубили матчу и выбросили её в море вместе с парусами. Но не все убереглись: двух моряков смыло волной за борт…
Денбей горестно помолчал, вспоминая своих погибших товарищей, и снова продолжил рассказ:
— Пришлось сбросить с судна весь тяжёлый груз, и только тогда волны перестали захлёстывать палубу. Но никакой земли вокруг мы долго не видели. На счастье, по воде несло бревно. Кое-как изловчились его схватить и поставили вместо мачты, сшили паруса. Плыли-плыли, и судно прибило к курильской землице. Вошли мы в устье какой-то реки и стали по ней подниматься. Так и дошли до поселения курильцев. Туземцы нас испугались, но на другой день прислали человека — видно, для переговоров. Мы не понимали его слов, и решили написать на бумаге, кто мы такие и откуда пришли. Отдали бумагу курильцу и знаками показали: отнеси, мол-де, к своим людям — может, кто из них знаком с хираганой?* Он положил письмо за пазуху и ушёл. Наутро к нам приплыло на четырёх лодках двенадцать воинов. Они долго смотрели на нас, размахивали руками и что-то кричали. Мы подумали: приветствуют! И тоже в ответ замахали…
— Приветствуют! Как же! — усмехнулся Атласов. — Наверное, решали, как напасть на вас без большого для себя ущерба…
— Так оно и вышло, — кивнул Денбей. — К ночи приплыло сорок лодок, и воины открыли стрельбу из луков. Видим — дело неладное, и стали выносить курильцам ткани, железные ножи. Хорошо, сохранился хоть какой-то товар! Всё отдали — только бы не убивали. Туземцы, наверное, ничего не понимают ни в пшене, ни в рисе — разорвали мешки, понюхали зерно и разбросали по берегу. И вино, даже не попробовав, вылили. Бочки из-под него не выбросили — оставили, чтобы рыбу в них класть.
— Не видели мы, чтобы здесь рыбу в бочках солили, — удивился Атласов. — Они её кладут в ямы, а сверху накрывают ветками и травой. Когда та рыба измыловеет, несут её в корытца и заливают водой. В воду кидают горячие камни и крошат сушеных мухоморов…
— Знаю, знаю! — подтвердил Денбей. — Эту жижу они пьют и становятся хмельными. И меня с товарищами тоже потчевали, — он скривился, — но мы даже духа того питья перенести не смогли. Ели только коренья, травы да рыбу, если она свежей была…
— Не оттого ли ты такой худой?
— Насилу выжил, — вздохнул Денбей. — Не привычен я к такой грубой пище и дурному обращению…
— Почему ты один? Где твои товарищи?
— Двух мореходов, которые еще в пути ослепли от солёной воды, курильцы убили. Они презирают больных и слабых. А меня взял с собой один камчадал. Как диковинку какую-нибудь, зверюшку невиданную. И увёз в своё стойбище. Другие десять человек остались на юго-западном побережье Камчатки. Местные шаманы говорят, будто за ними приходили корабли и увезли их то ли в японскую, то ли в китайскую землю. Значит, в полонении остался я один…
Долго говорили Денбей и Атласов. И начальный человек вызнал у полоненника немало интересного о Ниппонии. Его, к примеру, удивило, что в Эдо есть ловцы кошачьих блох. Ну, что за ремесло! Человек, ему обученный, бродит по улицам с собачьей шкурой на плечах и зазывает: «А кому блох вывести? Вывозу блох!» Он распаривал шкуру в кипятке и обёртывал ею кошку или человека, нахватавшего блох. Насекомые от пара и сыпались на собачий мех. Ловец проворно их настигал и давил. А то ещё один промысел существует — «убогий странник». Пройдоха раздевается догола, только набедренную повязку оставляет, повязывает голову жгутом из верёвки и в таком виде бродит в зимнюю стужу по улицам. Он продавал желающим веера и бумажные полоски, которые в японской земле вывешиваются у входа в храмы. Считалось, что подобные «убогие странники» приносят в дом счастье и благополучие.
Толмач замучился переводить речь японца: на курильском наречии он изъяснялся плохо, постоянно вставлял слова из родного языка. И всё же Атласов узнал кое-что поважнее описания города Эдо и его жителей. Оказывается, Камчатка, как и сами камчадалы утверждали, — действительно не край света. Близ её лежат острова, где тоже живут курильцы, а за ними — Японское государство, и на нём свет тоже не кончается: дальше расположены другие страны, не менее удивительные и богатые.
Сайт создан в системе uCoz