НАШИ АВТОРЫ

Николай Семченко

КРАЙ СВЕТА

Романтическое повествование с двойным сюжетом

СТРАНИЦА 5

Переход к страницам [1],[2],[3],[4],[5]

ВСТРЕЧ СОЛНЦА

(Записки И. Анкудинова. Продолжение)
Интересно, что в трудах историков есть сведения о том, что собрав материал о низовьях реки Камчатки, Атласов повернул обратно. Именно тогда, за перевалом через Срединный хребет, он преследовал оленных коряков, которые угнали его оленей, и настиг их у самого Охотского моря. В «скасках» самого Атласова об этом происшествии говорится так: "И бились день и ночь, и… их коряков человек ста с полторы убили, и олени отбили, и тем питались. А иные коряки разбежались по лесам". Выходит, что аборигены не боялись «огненных палок» казаков? Во всяком случае, они не преклонялись перед пришельцами как индейцы перед испанскими конкисдадорами.
Потом Атласов снова повернул на юг и шел шесть недель вдоль западного берега Камчатки, собирая со встречных камчадалов ясак "ласкою и приветом". Еще дальше на юге русские встретили первых «курильских мужиков (т.е. айнов), шесть острогов, а людям в них многое число…». Казаки взяли один острог, "и курилов человек шестьдесят, которые были в остроге и противились, — «побили всех», но других не трогали: оказалось, что у айнов "никакого живота (т.е. имущества) нет и ясак взять нечего; а соболей и лисиц в их земле гораздо много, только они их не промышляют, потому что от них соболи и лисицы никуда нейдут" (элементарно: меха некому продавать). От камчадалов Атласов узнал, что на реке Нане есть пленник, и велел привезти его к себе. Этот пленник, которого пятидесятник неправильно называл индейцем из Узакинского государства, как выяснилось позже, оказался японцем по имени Денбей. Атласов подробнейшим образом доложил потом в Якутске, что в Японии "соболей и никакова зверя у них не употребляют. А одежу носят тканую всяких парчей, стежыную на бумаге хлопчатой… К Каланской Бобровой реке приходят по вся годы бусы и берут у иноземцев ( т. е у жителей Камчатки и Курильских островов) нерпичей и каланской жир, а к ним что привозят ли — того иноземцы сказать не умеют".
Петр Первый, видимо, узнав от Атласова о Денбее, дал личное указание быстрее доставить японца в Москву. Через Сибирский приказ была послана в Якутск "наказная память" — инструкция служилым людям, сопровождающим Денбея. Прибывший в конце декабря 1701 года "иноземец Денбей" — первый японец в Москве — 8 января 1702 года был представлен Петру в Преображенском. Переводчиков, знавших японский язык, в Москве, конечно, не нашлось, но Денбей, живший среди служилых два года, говорил немного по-русски.
После беседы с японцем в тот же день последовал царский "именной указ", в котором говорилось "…ево, Денбея, на Москве учить руской грамоте, где прилично, а как он рускому языку и грамоте навыкнет, и ему, Денбею, дать в научении из руских робят человека три или четыре — учить их японскому языку и грамоте… Как он рускому языку и грамоте навыкнет и руских робят своему языку и грамоте научит — и ево отпустить в Японскую землю". Ученики Денбея впоследствии участвовали в Камчатских экспедициях Беринга и Чирикова в качестве переводчиков.
Даже всё знающим учёным-историкам не известно, как далеко на юг Камчатки забрался Атласов. Сам он называет речку Бобровую, но уже в начале следующего века реки с таким названием не знал никто. Видимо, Атласов говорил о речке Озерной, куда нередко заходили из моря каланы — морские бобры. Но, кстати, он прошел дальше Озерной — совершенно точно добрался до реки Голыгиной, а "скасках" сообщил, что "против нее на море как бы остров есть". Действительно, от устья этой реки хорошо виден первый остров Курильской гряды с самым высоким из всех курильских вулканов. Дальше был океан, а в нем — Ниппонское государство, о котором так вдохновенно повествовал Денбей…
Ах, Ниппония — Япония! Как бы мне хотелось увидеть одно из твоих чудес — Сад камней. Денбей наверняка знал об этом творении дзэн-буддийского монаха Соами, который всего-навсего проиллюстрировал понятие «югэн» — «прелесть недосказанности». Я видел его лишь на картинке: на ровном поле у храма Рёандзи разбросано четырнадцать камней (вообще-то, их пятнадцать, но зритель всегда видит лишь четырнадцать!). От каменей, которые обрамлены снизу зеленым мхом, волнообразно расходятся круги расчёсанного граблями белого гравия. Вот и весь сад. В нём есть пятнадцать камней, один из которых всегда недоступен взору: его загораживают соседние камни. Сколько бы ни смотрел, как бы ни заглядывал снизу, сверху, сбоку — всегда видишь только то, что видишь: четырнадцать! Пятнадцатый — тайна: он есть, и его нет.
— Это как любовь, — лукаво смеялась ОВ, — она есть, и её как бы нет. Думаешь, что именно это — любовь, на самом деле — нет. А любовь — это то, что ею вовсе и не считаешь. Разве не так?
Я не знал. И не знаю. А потому глупо улыбался и, опуская глаза, пожимал плечами. А ОВ смотрела на картинку с Садом камней, водила мизинцем по бороздкам гравия и о чём-то думала. А может, и не думала, а просто молчала, ожидая от меня хоть каких-то слов.
Это она подарила мне Сад камней. Сам не знаю, почему именно мне. То, что она при этом сказала, в расчет не принимаю. «Может, тебе удастся найти тайну в явном? — сказала она. — Это не самая плохая игра, придуманная древними… »
Игра, придуманная древними? Монахам, что, делать больше нечего было? Впрочем, они часто рассуждали о вещах довольно отвлечённых. Например, один мог сказать другому: «Камень, который ты видишь, пребывает в твоём мозгу». На что другой, сомневаясь, возражал: «Твоей голове придётся тяжеловато, если ты соберёшь в своей голове все камни, которые лежат в округе».
А что отвечал тот, с камнем в голове? Он мудро улыбался. А ведь Гегель с Кантом появились только после этих монахов!
Денбей наверняка знал и о дзэн, и о Саде камней хотя бы слышал. Он мог бы рассказать Атласову о том, что человеку иногда известно то, что непостижимо. Люди видят четырнадцать камней, хотя знают, что их должно быть пятнадцать. Чтобы это понять, нужно взглянуть на сад сверху. Но человеческому познанию не присущ «взгляд сверху» — это привилегия богов и избранных, отстраненно глядящих на мир из холодных блистающих высей.
И не о том ли самом задумалась как-то маленькая несмышлёная рыбка, когда сказала морской королеве: «Я постоянно слышу о море, но что такое море, где оно — я не знаю». Морская королева ответила: «Ты живешь в море. Море и вне тебя, и в тебе самой. Ты, милая, рождена морем, и море поглотит тебя после смерти. Море и есть бытие твое». Кстати, японцы же утверждают: «Лягушка в колодце о море не знает». Это и есть дзэн?
Как ни смешно, но я почему-то думал именно об этих отстранённых вещах, когда перескакивал в тундре с одной кочки на другую. Лёша, наверное, тоже думал о чём-то своём. А может, ни о чём думал — просто молчал, потому что так же, как и я, чертовски устал, и говорить уже не хотелось.
Наверное, я бы даже с ОВ сейчас не особо разговорчивым был. Странно, но я даже не думал о ней. Хотя нет, вру. Думал, конечно. И почему-то никак не выходил из головы один странный разговор с ней. Наверное, ей не стоило в тот вечер пить токайское. Или, во всяком случае, не так много. Потому что она вдруг выдала одну тайну. Не свою, а чужую. «Знаешь, — сказала она, — я боюсь, что когда стану старой, то и вспомнить будет нечего, — и тут же, запрокинув голову, засмеялась. — Впрочем, нет! Будет что вспомнить. Тебя, например. Просто сегодня я разговаривала с одной женщиной, — она бросила на меня быстрый взгляд, — она у нас работает, и тебе незачем знать её имя. Ей уже далеко за срок. И она мне вдруг сказала: «Оля, чувствую себя над пропастью. Это так жутко. Ещё несколько лет — и всё будет кончено: мужчины и так уже не смотрят вслед, а молодые парни считают бабушкой… А душа-то, Оля, остаётся, как ни странно, молодая! Это так страшно: молодая душа в старом теле. Наверное, она никогда не стареет, Оля… »
Она ещё пригубила вина и посмотрела на меня долгим пристальным, каким-то особенным взгляд: казалось, что смотрит на меня, но на самом деле — куда-то внутрь, будто бы сердца касается. «И она сказала мне, что готова отдаваться хоть кому — лишь бы чувствовать другого человека, — продолжала ОВ. — И мужа своего она буквально заездила, — ОВ покачала головой и хмыкнула. — Говорит, что когда он был помоложе и всё время хотел её, она ему даже отказывала: то устала, то голова болит, то ещё что-нибудь… А тут — надо, и всё: исполняй свои супружеские обязанности! Представляешь? Она боится, что даже ему становится ненужной».
Я что-то такое промычал в ответ, нечто примитивное: возрастное, мол, и, наверное, у неё климакс и всё, что с ним связано, но жизнь-то не кончается, в ней много других радостей, и, дескать, они заключаются не только в физической любви. Но ОВ пренебрежительно закрыла мне рот ладошкой: «Молчи, дурашка! Ты ничего не понимаешь, — и тут же поправилась: Ещё ничего не понимаешь. Женщина всегда боится стать не нужной мужчине… » И тут я сделал глупость, потому что тоже выпил, наверное, много этого проклятого старого токайского. Я спросил: «Мужчине как самцу?» Глаза ОВ странно засеребрились, и она спокойно ответила: «Да. Именно так. Грубо, но верно. Кстати, знай: ты не самый плохой самец… » Я растерялся и ответил уж совсем какую-то чушь: «Спасибо. Не ты первая мне это говоришь… » На что она тоже ответила в том же духе: «И надеюсь, что не последняя. Но вот что знаю наверняка: ты у меня точно не последний. А то, как той пятидесятилетней дуре, и вспомнить будет нечего… »
Так вот мы поговорили. И если бы я не поставил в магнитофон кассету с записью песен Эдит Пиаф, и не зазвучала бы «Жизнь в розовом свете», а потом — «Я ни о чём не жалею», и потом что-то ещё, даже не представляю, чем бы закончился наш разговор. А так он закончился любовью. Хм! Любовью? Нет, вру: хорошим сексом. И не более того.
А картинка с Садом камней, между прочим, висела над моей кроватью. И на ней прятался пятнадцатый камень, о котором знали все, но никто его не видел.
Надо же, о какой только чепухе не думаешь, прыгая с кочки на кочку! А во всём виноват Денбей. Ну, почему нигде, ни в «скасках» Атласова, ни в «роспросах» Сибирского приказа, ни в бумагах Петра Первого нет упоминания о том, что этот японец рассказывал о Саде камней?
Господи, и что я так на этом зациклился? Не надо ничего усложнять. Всё должно быть просто и ясно. Вот, например, Степанида любила своего Атласова. И ждала его. И верила ему. А он, что же, святой был? И не портил, как другие казаки, камчадальских девок? И это не нужно ему было — хотя бы «для здоровья», как потом выразился граф российской литературы Лев Николаевич Толстой? Ну, не о любви же речь, а об естественных требованиях здорового мужского организма…

МЕЛЬГЫТАНГИ — ОГНЕННЫЕ ЛЮДИ

(Окончание)
Денбей, прикрыв глаза, рассказывал о прекрасных горах Японии, её садах и полях, и о том, как строятся там храмы, и об узких улочках Эдо рассказывал, и хвалился высокими деревьями, но больше — маленькими, которые по триста лет растут в горшках, и название им бонсай. А небо над Японией — чистое, высокое, голубое. И если хочешь быть счастливым, приезжай в Эдо*.
Тысячи крестьян, ремесленников, торговых людей шли в столицу, и оставались в ней или оседали в соседних деревнях, и кормили Эдо, и поили его, и одевали, и строили, и сочиняли песни. Велика Страна Восходящего солнца, и правит ею живой бог — император, и так он велик, могуч и мудр, что даже легчайшее мановение его пальца может вызвать ураган, а кто невзначай на него глянет, навек лишится зренья — грозна его солнцеподобная красота! А золото и драгоценные каменья, собранные в императорских дворцах, меркнут перед блеском и величием живого бога, равного которому нет в Поднебесной.
— Диво-то какое! — изумлялись казаки. — Да неужто ваш император сильнее нашего царя? Вот бы глянуть на него, проведать вашу землицу…
— Император охраняет Японию от чужеземцев, — продолжал Денбей. — Никого не позволяется ступить на её землю. Правда, бледнолицые пришельцы всё же приходят иногда к нашим берегам, но император закрыл для них порты.
— А были ли у тех пришельцев огненные палки?
Атласов по привычке назвал пищали и самопалы так, как называли их северные народы. Денбей в ответ снисходительно улыбнулся:
— И порох у нас есть, и ружья имеются, и железо родится — пики, мечи и сабли из него куём. Японца «огненной палкой» не удивишь.
— Выходит, у вас своё державство есть, — как бы подытожил разговор Атласов. — В защите и покровительстве не нуждаетесь?
— Император, наоборот, велит приискивать землицы, чтобы свою власть на них распространить, — признался Денбей. — Много народа в Японии, плодится он и множится — нужны новые земли…
— Так не землицу ли ты тут со товарищи приискивал?
Ничего не ответил Денбей, будто вопроса не понял, и глаза в землю потупил.
И день сменял ночь, и ночь сменяла день, и прошло ещё немало времени прежде, чем Атласов двинулся обратно на север. Денбея он взял с собой: отправить его в Японию всё равно не на чем, а вот в Якутске полезным будет — пусть расскажет о своей родине воеводе.
На Иче казаки срубили зимовье. Долго ли русскому человеку пустить корни на новом месте? Придет, осмотрится, облюбуется, плюнет на ладонь да крепко за топор ухватится — глядь, уж и домину выстроил, и жёнку в неё поселил, и детишек наплодил, и всё — шутя, легко, с шутками-прибаутками. А уж как обустроится, то его больше на покой станет клонить, и бока почнёт на печи налёживать, и эдаким сиднем порой сделается, что сам себе удивляется, а перемениться уж не может. Вот этого сидячего образа жизни многие казаки и пугались, потому подолгу на одном месте не задерживались.
Русские пережили в зимовье на Иче самые холодные месяцы. Вместе с юкагирами они охотились на соболей, и немало добыли мехов. А как истратили почти весь запас пороха, свинца и собрали с местных сидельцев ясак — где силой, а где добрым словом, так и двинулись к Анадырскому. В новой землице Атласов оставил Потапа Серюкова с небольшим отрядом. Ему был дан наказ поставить в верховьях Камчатки крепкий острожок. Землю эту, богатую и дивную, обживать надо.

ВСТРЕЧ СОЛНЦА

(Записки И. Анкудинова. Окончание)
…Измученные комарами и поистине африканской жарой, мы уже шестой час пробирались по тундре, и совсем ошалели от беспрестанного прыганья с кочки на кочку. Иной раз, не рассчитав движение, то я, то Лёша попадали в вязкую, зловонную жижу. Но все эти неприятности скрашивали небольшие озерки, похожие на зеркальца; вокруг них росли зелёные куртины ивняка, Вдоль серебристых проток шумели заросли молодых топольков. То и дело попадались болтливые куропатки. Они выдавали себя громким «какрыарр!». Птицы, заетив нас, предпринимали разные хитрости, чтобы отвести от своих выводков. Одни убегала в густой кустарник, другие притворялись подранками — бились в траве, а самцы, чаще всего, тревожно вскрикнув, пролетали над самыми нашими головами, и как бы издеваясь, резко сворачивали в сторону: ну, мол, догони, попробуй!
Маленькие куропачата, до того беззаботно нежившиеся на солнцепеке, затаивались в траве, и от испуга даже глаза прикрывали. Может, думали, что если они никого не видят, то и их тоже никто не видит? К такому затаившемуся птенцу можно подойти вплотную и даже потрогать его — не убежит!
С жалобным криком кружил в небе кречет. Помешали мы его охоте на неразумных куропаток. Хоть бы у них смекалки хватило не подниматься в вохдух — этот сокол берёт добычу обычно на лету.
Вспугнутые им, с едва слышным писком взлетела над озерком стайка плавунчиков. Птички пронеслись над стеблями прибрежной травы и точно по команде опустились на ближнее болотце, и засновали, и завертелись в его зелёной тине. Самки плавунчиков похожи на яркие поплавки. Они, на первый взгляд, резвились совершенно беззаботно. Надеялись, видимо, на зоркость серо-белые самцов, которые тревожно поглядывали по сторонам — караулили свои выводки.
Наблюдать за выводком плавунчиков ещё интереснее, чем за куропатками. На воде они будто бы танцуют — и раз, два, три, кивок головы, и снова — раз, два, три, кивок очередному партнёру, и — раз, два, три — дамы меняют кавалеров. А самое-то увлекательное, что во время этих танцев они неплохо закусывают: взбивают пену, доставая из неё разных личинок и жуков.
Поймёт ли когда-нибудь мой приятель Валерка Истомин, почему мне нравится тундра, и отчего нужны мне и звери, и птицы, живущие в ней? Нет, не на мушку ружья, не на обеденный стол, не на воротник или шапку. Зачем мне шапка? У меня есть неплохая, и к тому же модная, утеплённая кепка!
Мне нравится смотреть на живых зверей и птиц.

Страничка, затерявшаяся в записях И. Анкудинова

Уходя в Анадырское, Атласов не ведал, что идёт к славе, и великие почести ему окажут в столице, и сам молодой государь Пётр Алексеевич узнает его имя, и пойдёт Владимир Владимирович на Камчатку во второй раз полным хозяином новой землицы российской.
И не знал он пока, что пятнадцать казаков, оставленные в Верхнекамчатском острожке во главе с Потапом Серюковым, проведут среди камчадалов три года, но после смены, на обратном пути в Анадырское, будут убиты восставшими коряками. Сам же Атласов снова шёл к Анадырскому — где мирно, где с боем, и суров, и опасен был его путь. В острог на Анадыре-реке 2 июля 1699 года вернулось всего пятнадцать казаков и четверо преданных юкагира. Прибавление в государеву казну было не слишком большим: соболей 330, красных лисиц 191, « лисиц сиводушатых 10», «да бобров морских камчадальских, каланами называемых, 10, и тех бобров никогда в вывозе к Москве не бывало", сообщил в одной из отписок якутскому воеводе анадырский приказчик Кобылев. Но прежде того он написал: "…пришел в Анадырское зимовье из новоприисканной камчадальской землицы, с новые реки Камчатки, пятидесятник Володимер Отласов…" Кстати, с 1695 г. по 1700 г. он прошел больше одиннадцати тысяч километров.
Из Якутска Атласов отправился с докладом в Москву. По пути, в Тобольске, он показал свои материалы С. У. Ремезову, составившему с его помощью один из детальных чертежей полуострова Камчатка. В Москве Атласов прожил с конца января по февраль 1701 года, тут с его слов записано несколько "скасок", в них содержатся первые сведения о природных особенностях Камчатки м народах, её населяющих. Кстати, академик Л. С. Берг отозвался об Атласове так: "Человек малообразованный, он… обладал недюжинным умом и большой наблюдательностью, и показания его… заключают массу ценнейших этнографических и географических данных. Ни один из сибирских землепроходцев XVII и начала XVIII веков… не дает таких содержательных отчетов".
Да и царь Пётр Первый был в восторге от сведений, привезенных Атласовым. Ведь новые дальние земли и моря, омывающие Дальний Восток России, открывали дороги в восточные страны, в ту же Америку, а России необходимы были эти дороги.
В Москве Атласова назначили казачьим головой и снова послали на Камчатку. По дороге, на Ангаре, он захватил товары умершего русского купца. Если не знать всех обстоятельств, этот случай можно было бы назвать однозначно: грабеж. Однако в действительности Атласов забрал товаров, составив их опись, только на 100 рублей — ровно на ту сумму, которая была предоставлена ему руководством Сибирского приказа в награду за поход на Камчатку.
Наследники подали жалобу, и "камчатского Ермака", как назвал его великий Пушкин, после допроса под присмотром пристава направили на реку Лену для возвращения товаров, распроданных им с выгодой для себя. Но через несколько лет, после благополучного завершения следствия, Атласова оставили в ранге казачьего головы.
В те времена еще несколько групп казаков и "охочих людей" проникли на Камчатку, построили там Большерецкий и Нижнекамчатский остроги и принялись грабить и убивать камчадалов. Атласову поручили навести на полуострове порядок и "прежние вины заслуживать". Ему предоставлялась полная власть над казаками. Под угрозой смертной казни ему велено действовать "против иноземцев лаской и приветом" и обид никому не чинить. Но Атласов ещё даже не успел добраться до Анадырского острога, как на него уже посыпались доносы: казаки жаловались на его самовластие и жестокость.
На Камчатку он прибыл в июле 1707 года. Он понял, что многие казаки уже не ставят военную службу во главу угла. Они брали себе местных женщин в наложницы, а молодых парней — в холопы. Основные забавы состояли в играх — карточной и в зернь. Всё это происходило прямо в ясачной избе на полатях. На кон обычно ставили лисиц (одна шкура стоила рубль), а если дела у игрока шли плохо, то он и соболей не жалел, и холопей своих, и даже наложницу. Сверх ясачного сбора с аборигенов стали брать мзду: камчадалы теперь должны были «кормить» и сборщика, и подьячего, и толмача, и рядовых казаков.
Большерецкие камчадалы, недовольные увеличением ясака, взбунтовались. Они сожгли казачий острог, а всех служивых перебили. На Бобровом море тогда же был убит и ясачный сборщик с пятью своими помощниками. Атласова ещё и потому послали во второй раз на Камчатку, что надеялись: он усмирит аборигенов, ему было велено «прежние вины заслуживать, обтд никому не чинить и противу иноземцев строгости не употреблять, коли можно обойтись ласкою». Причем, ему было объявлено: если преступит эти наказы, то будет казнён.
Думал ли Атласов, что большая власть окажется не по силам ему, мужику крепкому и сметливому? Испортит она его, испоганит, и своеволие и корысть погубят славного первопроходца. Товарищей своих, с кем лиха хлебнул и счастья открытий отведал, палашом безвинно колоть станет — думал ли об этом? А станут служивые пенять ему за это, он заносчиво, руки на груди скрестив, ответит: государь, мол, вины за ним не поставит, хоть бы он всех казаков прирубил, и нечего указывать ему: желает — подарочную казну в свою пользу изымет, желает — всю медь переплавит в винокуренную посуду: большая прибыль от вина, любят его камчадалы, а что лис и соболей для жёнки своей Степаниды у иноземцев отбирает, так не наложница она ему, а законная половина, и не голой же ей по морозу бегать!
Особой ласки к «иноземцам» Атласов не испытывал. Приняв начальство над всеми камчатскими острогами, он немедленно, в августе 1707 года, отправил на Бобровое море семьдесят казаков под начальством Ивана Таратина. Им было велено примерно наказать убийц ясачных сборщиков. От Верхнего острога до Авачи отряд шёл без особых приключений, но возле Авачинской бухты дорогу ему преградили камчадальские воины. Их было около восьмисот человек. В сражении погибло шесть казаков, неприятель же был повержен. Иван Таратин взял в заложники трёх предводителей камчадалов, заставив их помогать выбивать ясак со строптивых сродственников. Отряд выполнил приказ Атласова. Но камчадалы затаили на русских злобу…
В декабре казаки, привыкшие к вольной жизни, взбунтовались, отрешили Атласова от власти, выбрали нового начальника и, чтобы оправдаться, послали в Якутск челобитные с жалобами на обиды со стороны Атласова, описали они и преступления, якобы совершенные им. Закоперщики бунта посадили начального человека в "казенку" (т.е. тюрьму), а имущество его отобрали в казну. Однако Атласов умудрился бежать из-под стражи и вскоре объявился в Нижнекамчатском. Тут он особо церемониться не стал и потребовал от местного приказчика сдачи острога под своё начало. Тот отказался. Жалобы казаков, однако, произвели впечатление на якутского воеводу, который, конечно же, знал, что Владимир Атласов в гневе бывает чрезвычайно жесток и несправедлив. Он сообщил в Москву о дорожных жалобах на Атласова и направил в 1709 году на Камчатку приказчиком Петра Чирикова с отрядом в пятьдесят человек.
Корякские князьки уже давно не обожествляли мельгытангов. Они призывали своих соплеменников к войне против русских. В пути Чириков потерял в стычках с коряками тринадцать казаков. Прибыв на место, новый приказчик послал на реку Большую сорок казаков для усмирения южных камчадалов. Но воинов-аборигенов было гораздо больше, и они уже не боялись нападать на брыхтатынов*, зная, что они обычные смертные, а не боги какие-нибудь. Восемь русских было убито, остальные почти все ранены. Целый месяц они сидели в осаде, окруженные камчадалами, и с трудом спаслись бегством.
В это время сам Чириков с пятьюдесятью казаками усмирял аборигенов, живущих на востоке Камчатки. Ему удалось снова наложить на них ясак.
К осени 1710 года из Якутска на смену Чирикову прибыл Осип Липин с отрядом в сорок казаков. Получилось, что на полуострове оказалось сразу три приказчика: Атласов, формально еще не отрешенный от должности, Чириков и вновь назначенный Липин.
Чириков, однако, с радостью сдал Липину Верхнекамчатск и в октябре 1710 года поплыл на лодках со своими людьми в Нижнекамчатск, где хотел перезимовать. В декабре по своим делам туда прибывает Липин. Возможно, он искал союзника в лице Чирикова: казаки его не любили, авторитет нового приказного падал. И в январе 1711 года оба приказчика выезжают в Верхнекамчатск. Однако в дороге случилось ЧП: взбунтовавшиеся казаки убили Липина. Чирикова, однако, не тронули, дав ему время «покаяться», а сами бросились в Нижнекамчатск, чтобы убить Атласова. Как пишет С. П. Крашенинников, «не доехав за полверсты, отправили они трех казаков к нему с письмом, предписав им убить его, когда станет он его читать… Но они застали его спящим и зарезали". По другой версии, Атласов наклонился к свече, чтобы прочитать фальшивую грамоту, и получил предательский удар ножом в спину.
И возрадуется Иктеня, и забьёт в бубен Ома, и смута великая по Камчатке пойдёт. Но изменников жестоко усмирят, и казаки построят новые острожки, и архимандрит Мартиан станет проповедовать мир, но ещё долго камчатские народы будут возмущаться из-за потери воли, жестокого правежа за невыплату ясака, лихоимства десятников. И не скоро наступит на Камчатке мир, не скоро…
Нашёл на привале этот листок. Вроде бы, именно так можно бы и завершить повесть об Атласове, но почему-то не могу переложить его в тетрадь с рукописью «Мельгытанги — огненные люди». Пользуюсь этим листом бумаги, как закладкой при чтении книг. Вот он как-то оказался и в записной книжке. Ну, что поделаешь. Не хотелось мне, ох, как не хотелось, чтобы мой Атласов оказался вот таким, понимаете?
Рассматриваю листок и так, и эдак. Чёрканный он, перечёрканный: искал слова и не находил их, искал и снова — неудача. Как просто и незатейливо сказать правду, кто это знает — пусть попробует сам написать…
Вот тут, в уголке листочка, печатными буквами выведена сентенция: «Каждому — своё». По какому случаю, зачем? Ну, не фашистский же концлагерь в Освенциме я вспоминал: на его воротах был написан этот мудрый афоризм. Испоганили его фашисты… А я зачем вспомнил его? Ах, да! На многие вопросы Валерки Истомина я отвечал именно этой фразой, и прятался за неё как ратник за щит.
Валерке нужен большой город, работа в приличном месте, квартира с евроремонтом (почему-то в таких новорусских «хатах» я чувствую себя неуютно, как в гостинице), беззаботные приятели, с которыми можно сидеть вечерами просто так, от нечего делать. А мне? Не знаю, как это объяснить. Ну, например, знаете ли вы, какого цвета снег? Нет, он не белый, уверяю вас. Утром он, скорее, бледно-синий, к вечеру темнеет и становится сероватым, впрочем, не всегда: если солнце красное, то снег — розоватый, как сильно разведенный клюквенный сок, а следы и вмятины в нём — фиолетовые. Но в суетной, заведённой как часы жизни, отягощённой стремлением жить престижно (выдумали же!), навряд ли всё это увидишь и почувствуешь разницу. А в Каменном никуда не надо торопиться: уже говорил, что село можно обойти за двадцать минут, ну, ладно — за полчаса, неспешно так, с остановками, и всё в нём рядом — магазины, дом культуры, библиотека… Так что есть время для того, чтобы взглянуть вверх, и не крыши увидеть, а небо, и понаблюдать за красками заката, и оценить красоту облаков, а опустив взгляд, заметить, какого цвета бывает обычный снег.
Дед Чубатый, когда встречался со мной, всякий раз говорил:
— А восход-то сегодня видел? Мы со старухой вдвоём глядели. Сегодня он был краше, чем вчера, да-а…
У деда Чубатого прекрасная коллекция закатов и восходов. А я этим похвастаться пока не могу: засидевшись допоздна над какой-нибудь интересной книгой, просыпаюсь поздно. Не жаворонок я — сова. Зато зимой беру реванш: солнце всходит поздно, около десяти часов. Красным боком оно медленно вспарывает белёсую мглу у горизонта, вокруг него искрится цветная дымка. И когда в редакцию приходил дед Чубатый, чтобы проверить, жарко ли топится печь, я начинал разговор так: «А восход-то видели?»
Чубатый, как правило, его не видел: в это время он колдовал у печи, носил уголь или чинил что-нибудь из казённой мебели. Работа есть работа. Если Лёша по совместительству моторист, то Чубатый — истопник, дворник и завхоз в одном лице. Коллекция зимних закатов у него была беднее моей.
Кстати, дед когда-то на самом деле носил густой, задорный чуб, который и оправдывал его фамилию. Говорят, за этот роскошный клок волос его не раз таскала бабка: слишком горячая кровь текла в жилах деда! Ревность старухи поутихла лет пять назад, но чувства бдительности она не теряла: если Чубатого долго не было дома, она непременно отправлялась на его поиски и устраивала небольшой скандальчик. И, говорят, основания для того у неё всегда находились.
Когда-то Чубатый в одиночку ходил на медведя, сам чёрт ему не брат, да и сейчас, постарев, он был ещё крепок и легко, без натуги носил, бывало, тяжеленный мотор от лодки. Знал он места, где водилась кунжа — пятнистая лососевая рыба, и без улова никогда не возвращался. А если ехал по ягоду, то через каких-нибудь два-три часа возвращался с полными вёдрами смородины или брусники…
Но плантации брусники, через которые проходил наш путь, деду Чубатому, пожалуй, и не снились. Приземистые, плотные кустики были сплошь усыпаны зелеными с красноватыми подпалинами шариками: вот-вот ягода поспеет!
К вечеру мы добрались до Старого посёлка. О том, что здесь когда-то жили люди, напоминали лишь высокие заросли полыни и редкие, полуразрушенные срубы. Над каждым кустиком полыни стоял нимб из жёлтой пыльцы. Поэтому комаров тут мало: запах этого растения они не переносят.
Лёша сбросил свою поклажу и тут же побрёл, путаясь в высокой траве, к одинокой лиственнице. Она была однобокой: густые ветви росли только с южной стороны, а на северной лишь кое-где торчали кургузые сучья. Вокруг дерева поднимался густой кустарник.
Лёша подошёл к лиственнице, потрогал ствол, а потом, раздвинув кусты, посмотрел вперёд и, обернувшись, поманил меня пальцем. Я решил, что он опять увидел какое-нибудь животное и зовёт меня полюбоваться им. Но мой взгляд обнаружил лишь какое-то сооружение, полускрытое зарослями чозении. Лишь только хорошо вглядевшись в него, можно было понять: это остов старой, почерневшей от времени юрты.
В полыни я нащупал ногами бревно и постукал по нему носком сапога. Поднялась и тут же осела кучка тяжёлой древесной пыли. Видимо, здесь когда-то стояла крепкая изба. И всё, что от неё осталось, — полусгнившие брёвна. Странно, что ей дали разрушиться. Дерево на Севере — большая ценность, и если люди решаются перенести село в другое место, то непременно перевозят крепкие срубы с собой. Остаётся лишь фундамент да несколько нижних брёвен над ним: обычно они страдают от сырости, грибка и поэтому никакой ценности не представляют.
Вслед за Лёшей я проломился через кусты и очутился на маленькой полянке. Юрта была полуразрушенной: остроконечная дырявая крыша сползла набок, деревянные подпорки подгнили и потому старая ровдуга* висела на них склизкими серыми клочьями.
Лёша что-то искал под топчаном, который полукругом опоясывал юрту изнутри. На нём лежало какое-то истлевшее тряпьё, проросшее мхом и бледной лебедой.
— Не могу найти, — сказал Лёша. — Дед говорил, что дощечки лежат под топчаном…
От сырости и затхлого, прелого воздуха юрты щекотало в носу. И ещё пахло чем-то горелым. Присмотревшись, я увидел: на середине сгнившего настила, там, где когда-то, должно быть, находился очаг, лежала кучка седого перла. Тут же, поваленная набок, топорщилась жестяная, проржавевшая мелкими дырками печь.
— Странно, — заметил я. — Пепел свежий. Совсем недавно тут горел костёр.
Лёша растерянно озирался по сторонам. Наконец, он снял со стены какую-то чёрную дощечку.
— Вот дедовы спички, — рассеянно сказал он, продолжая осматривать юрту. — Сохранились, надо же!
— Спички?! Это всего-навсего дощечка!
— Ну да, — иронично прищурился Лёша. — Погляди внимательно: на ней ряд углублений, видишь? В вот специальная узкая дуга из оленьего рога, на ней должен быть ремешок, но, видно, истлел. В дырочку кладётся мох, вставляется сухая ольховая палочка — её-то и вращают с помощью дуги и ремешка…
— А! — догадался я. — По принципу лучкового сверла! Примерно такие «спички» ты сам придумал…
— Предки придумали, — Лёша усмехнулся. — Мы лишь усовершенствуем их идеи..
Он снова присел на корточки, внимательно осмотрел остатки костра, нахмурился:
— Боюсь, мы опоздали. Я, как вошёл, сразу понял: тут кто-то ночевал. Вот и банка из-под тушёнки. Остатки в ней еще даже не заплесневели…
Он пнул закопчённую банку и нагнулся к кучке пепла. В нём валялось несколько полусгоревших веток и каких-то деревяшек.
— Сколько раз говорил себе: поеду, посмотрю дедову юрту, найду те дощечки! И всё некогда — то работа, то рыбалка, то друзья-приятели! — сокрушался Лёша. — Дед до последнего своего дня жил здесь, в Старом посёлке. Не хотел перебираться в Каменный. Когда заболел, мой отец к нему переехал. Похоронили его, как велел, — на костре. Было у стариков такое поверье: душе человека легче уйти к людям вместе с дымом…
Тут Лёша вытащил какую-то обгоревшую дощечку. Огонь не тронул только небольшой уголок, потемневший от копоти.
— Ах, чёрт побери! Не может быть!
Я подошёл к Лёше, заглянул через плечо: в уголке дощечки проступали какие-то значки, напоминавшие геометрические фигуры. Честное слово, у меня дрогнуло сердце, и я бестолково сказал:
— Надо же! Твой дед знал геометрию?
На самом деле я подумал о другом: это, наверное, как раз и есть те самые письмена. Но боялся сглазить.
Лёша держал чёрную дощечку осторожно, его пальцы чуть-чуть дрожали. Он пытался рассмотреть значки, я тоже пробовал уловить в них какой-нибудь смысл, но тщетно: они походили, скорее, на случайные, ради забавы сделанные рисунки. Мы насчитали шесть фигурок, нашли какие-то странные крючковатые линии — дальше ничего нельзя было определить: полную надпись, если, конечно, это была всё-таки надпись, съел огонь.
Отложив находку в сторону, мы обшарили все уголки бывшей юрты, но ничего достойного внимания не обнаружили. Впрочем, Лёша нашёл ещё грубую глиняную чашу и несколько латунных пуговиц. Что и говорить, негусто!
Расстроенные, мы всё-таки развели костер и вскипятили чай со смородиновыми и брусничными листьями. За ним Лёша разговорился.
— Говорят, жил среди эвенов простофиля, — рассказывал он. — Охотился плохо, рыбачил плохо. Только одно умел делать хорошо: спать. И тогда старики отдали ему на сохранение эвенскую азбуку. Думали: положит её простофиля в кукуль, будет спать — никуда азбука не девается. Так оно и было: простофиля день спит, другой, третий, встанет — поест, чего ему принесут, и снова на боковую. На беду завелась в его юрте мышь. Нечем ей поживиться у лентяя — сам впроголодь живёт, хорошо, добрые соседи не забывают покормить. Только он мышке ни крошки не оставлял — совсем она отощала, кости да кожа! Добралась зверушка до азбуки и давай её глодать. Благо, она была завёрнута в нерпичью шкуру. Вместе с ней — и не подавилась, во как оголодала! — мышь и съела азбуку. Не скоро люди хватились, что азбуку-то у них тю-тю. А спохватились поздно — одно и осталось: руками помахать, на лежебоку покричать. Но кричи не кричи, а делать нечего: н вернуть письменности, придуманной мудрыми стариками. Вот так лентяй прошляпил нашу азбуку.
— Лёша, я специально брал в библиотеке том эвенских сказок. Мы их на страничке для детей в газете пересказывали. Помнишь? Но подобных историй даже в той книге не было. Первый раз слышу такую быль…
— Если бы мы приехали сюда раньше, то, может, нашли бы дощечки в сохранности. А вдруг да оказались бы они письменами? Не зря придумали старики легенду.
— Не пойму, кому пришло в голову разжигать костёр прямо тут, в юрте?
— Мало ли людей бродит теперь по тундре. Может, какой-нибудь рыбак кипятил чай. Или туристы-экстрималы И сюда они стали доходить! Как же, нетронутый, девственный край, тундра! — Лёша рассердился и сгоряча сплюнул. — Так их растак за леву ногу! Ты когда-нибудь видел в тундре следы вездехода или трактора?
— И не раз! После них остаётся глубокая колея — трудно не заметить.
— То-то и оно: глубокая! Не год и не два травой зарастает. А почему? Особая в тундре земля: сверху — тонкий слой почвы, дальше — мерзлота. Нарушишь покров — и растительность долго не восстановится. К тому же, мхи и карликовые деревца растут десятилетиями, прежде чем станут взрослыми. Тундре особый транспорт требуется.
— Написал бы заметку в нашу газету.
— А, что там «районка» может! — махнул рукой Лёша. — Давай вместе сочиним статейку для какой-нибудь большой газеты: пусть учёные хорошую технику для Севера придумают, и чтобы без ущерба для природы…
Мы говорили долго, спорили, снова заваривали чай из листьев смородины, и опять говорили, а утром, проснувшись, услышали хрипловатый, насмешливый голос:
— Эге! Да тут какие-то ночлежники!
Лёша высунул всклокоченную голову из палатки, обрадовано вскрикнул:
— Дятел!
Через минуту я тоже тискал загорелую до черноты руку Дятла — высокого, поджарого парня. Пожалуй, он отличался редкой мужской красотой: тонкий в талии, крепкий в плечах, прямой взгляд серых, дерзко светящихся изнутри глаз, чёткий рисунок крупных губ, выгоревшие до желтизны пряди светлых волос. Однако внешностью своей он не пользовался как приманкой для слабых женских сердец и донжуаном не был.
— А я удивляюсь: кто это, думаю, расставил тут палатку? — говорил Дятел. — Вроде, Сухая протока пересохла — сюда только по ней и можно добраться…
Мы, конечно, тут же рассказали о своих злоключениях, и расчувствовавшийся парень поочередно обнял нос и грубовато похлопал по плечам. Руки у него крепкие, привычные к тяжёлому труду. Рабочее место Дятла — лес. Здесь он заготавливает дрова для коммунхоза. Деревья рубит не живые и здоровые — выбирает куртины засохших лиственниц и берез. Их стволы, между прочим, отличаются почти каменной твёрдостью, и Дятел, оправдывая своё прозвище, упорно долбил их топором, иначе нельзя было свалить — даже мотопила ломала свои зубья. С тополями легче — древесина у них податливее. Поваленные деревья приходилось разрезать на небольшие брёвнышки и тащить их к реке или протоке, где они складывались в штабеля.
Трудное, тяжёлое было занятие у Дятла и его товарищей — зато сколько они слышали потом «спасибов» от жителей небольших домиков из частного сектора Каменного!
А вообще-то, у славного и доброго Дятла есть имя и фамилия — Олег Морозов. На прозвище он не обижался. Дело в том, что в северных краях их дают людям неординарным, интересным, заметным. И, как правило, всегда в точку. Олег своё оправдывал вдвойне: он очень усердный; если примется за какое-то дело, пока не доведёт его до конца, ни за что не бросит. Однажды Олег поспорил с одним из своих приятелей, что изучит философию Николая Фёдоровича Фёдорова — странного русского мыслителя-утописта, который грезил о том времени, когда человечество научится воскрешать своих мёртвых.
Фёдоровских книг в районной библиотеке отродясь не бывало, но Олег всё-таки их раздобыл: часть выписал через межбиблиотечный абонемент, часть прислали какие-то его знакомые с «материка». Он долго корпел над ними, пытаясь уразуметь их сложный смысл, к тому же изрядно запутанный христианской символикой. Но, в конце концов, он стал единственным в наших краях специалистом по фантастическому учению Фёдорова!
Когда мы немного успокоились от такой неожиданной встречи, узнали, что Дятел вообще-то не на крыльях добрался до этих мест, а на тракторе: его недавно выделили жилкомхозу.
Мы, конечно, уселись чаёвничать. К тому же, у Олега оказалась упаковка настоящего цейлонского чая!
— Жалко, нет у меня с собой зеркальца, — посмеивался Дятел. — Посмотрелись бы в него — увидели б двух чертей. Ну и образины! Заросли щетиной, нечёсаные, ободранные, худющие, словом — анчутки болотные, ей-богу!
— Да брось ты, Дятел! — рассердился Лёша. — Мы твоего Фёдорова не изучали и не знаем, как мертвых воскрешать…
— Так и Федоров не знал, он только мечтал, — ввернул Дятел и широко улыбнулся.
— А потому, дураки, пошли искать следы людей, живших до нас, — невозмутимо продолжал Лёша. — Ну, что поделаешь, не английские мы профессора, чтоб по тундре в мантиях лазить…
— Во-во! — иронично улыбнулся Дятел. — А вот ожили бы сейчас первопроходцы — и у вас исчезла бы куча проблем: не поехали бы искать их следы — значит, не заплутали б в тундре и тэ дэ. А если бы воскрес человек, знавший эвенскую азбуку, то он показал бы вам, как надо писать по-староэвенски. Так что, друзья, все выгоды идеи Федорова налицо! — он хмыкнул и смачно прихлебнул чая.
— Так толку-то с этих идей! — махнул рукой Лёша. — Мало ли, о чём мечтать можно. Все эти философы просто фантасты…
— Не скажи, — Дятел даже засмеялся. — Некоторые философы провоцировали всякие потрясения, ну, например, перевороты… А Федоров не просто мечтал, он верил в свою идею. Представляете, оживает первопроходец — и мы видим, как он одет, что говорит, узнаём то, чего ни в каких «скасках» не записано… Кстати, знаете ли вы, что Атласов и его компания имели настоящие боевые доспехи: короткая кольчуга, шлем, на боку — сабля, в руках — пищаль? При этом они носили и обычные кафтаны. Свинец хранили в холщовых мешочках, порох — в костяном роге, который затыкали пробкой.
— Ва-а-а! Откуда ты это знаешь? — удивился Лёша и подтолкнул меня локтем. — Игорь, глянь-ко: Дятел не только деревья долбит, но и гранит науки грызёт…
— Ага, —совсем развеселился Дятел, — типа: дерево порубит, попишет стихи… А как же иначе-то? Мне, например, страшно интересно, за каким лешим они пёрлись на край земли. И хочется как-то побольше узнать о тех, кто был первым на этой земле.
— Казаки были непривычны к земле, — возразил Лёша. — Игорь, подтверди: каждый норовил покрепче набить суму собольками да поскорее смотаться с Камчатки. Уж наши-то пенжинские места навряд ли казались им землёй обетованной.
— Как бы не так! — Дятел хлопнул себя по колену. — Обрати внимание: Атласов пошёл в поход с Омой. Известны многие подробности этого путешествия: имена юкагиров, их бунт, но не ясно, что их объединило с русскими. А может, всё очень просто: юкагирам, кроме пушной рухляди, ничего и не нужно было. Они вдоволь поохотились и, заплатив ясак, вернулись на свою Чукотку. Другое дело — казаки. Атласов срубил на Иче зимовье, перезимовал здесь, отправил Потапа Серюкова вместе с пятнадцатью казаками в верховья Камчатки. Наказал: поставьте там острог! Только после этого внял челобитной казаков о возвращении в Анадырское. К тому же, порох и свинец были почти израсходованы.
— Значит, нечем стало Камчатку покорять? — перебил Лёша.
— Ну да, нечем, — кротко кивнул Дятел. — Без меча не обошлось. Не спорю, Атласов бывал жесток и груб, но эта жестокость оправдана: не желающих принимать новое он заставлял подчиниться силе.
— Ага, — ехидно скривился Лёша. — Мои предки спали и во сне видели, как бы мельгытангов дождаться. Можно подумать, у них жизни никакой до казаков не было. Вот осчастливили-то!
— Да я тебе проще скажу: не осчастливили, конечно, но и пропасть не дали, — резко сказал Дятел. Он рассердился: даже желваки заходили. — Кстати, русские легко сходились, роднились и братались с северными народами. Разве завоеватели так себя ведут?
— Оказывается, дед царя Алексея патриарх Филарет даже пенял сибирякам: русские, мол, живут близко с язычниками, женятся на остячках и вогулках, приживают от них детей, — заметил я. — Казаки не смотрели на малые народы как на дикарей — это и не нравилось царям…
— Зато казакам нравилась вольная воля! — воскликнул Дятел. — Нравилось иметь великую выгоду: быть первыми.
— Да не был ваш Атласов первым! — в сердцах выкрикнул Лёша. — Другие русские до него на Камчатку попадали. Игорь, твой однофамилец, например, сюда раньше Атласова доходил. Что молчишь?
— И Анкудинов, и Попов, и Стадухин, и некоторые другие казаки вправду увидели Камчатку первыми, но Атласов её открыл по-настоящему, — объяснил я. — Будучи по существу вторым, он стал первым. Парадокс, но вполне объяснимый.
— А знаете, что его сгубило? — спросил Дятел. — Остановка его сгубила. Его предназначением было идти вперёд, всё время — вперёд, вперёд, не останавливаясь. Он дошёл до края земли, дальше всё — чужая земля, Америка, Япония. Можно, кажется, успокоиться, осесть, жить неплохо. Ну, попробовал он на мехах разжиться, и что же? Не вышло у него ничего. Плохо он кончил: убили его.
— Романтики, — вздохнул Лёша. — Вы оба неисправимые романтики.
— Конечно, — согласился Дятел. — Потому, например, я тут. По-настоящему Север только-только начал осваиваться. Так что мы в какой-то степени — первопроходцы…
Меня почему-то так и подмывало поиздеваться над высокопарными словами Дятла. Но я вовремя вспомнил, что мне приснился настоящий мужик-первопроходец, а может, и не приснился — сам чёрт не понял бы, галлюцинация то была или сон. Так что уж лучше попридержу-ка язык за зубами.
— А что это за дощечка у тебя, Лёша? — вдруг заинтересовался Дятел.
Лёша не расставался со своей находкой — вертел её, рассматривал значки. Выслушав объяснение, Дятел присвистнул:
— Ого! А твой дед мог рисовать карты?
— Карты? — удивился Лёша. — При чём тут карты? Думаю, он даже слова-то такого не знал — совсем не умел читать…
— А ведь сам говорил: колхозники отправляли его на районные собрания, — вспомнил я. — И он выступал от их имени. По бумажке.
— На бумажке-то пиктограммы рисовались. Дедушка говорил: всем стойбищем придумывали эти речи. Надо сказать о пополнении стада, рисовали каюю, о лове рыбы — сети, вешала, кету в реке… Ну, не пользовался он той азбукой. Рисовал свои доклады.
— Значит, дед не знал, что такое карты? А то я тут нашёл одну любопытную вещицу. Думаю, что карту.
— Где нашёл? — в один голос спросили мы.
— У старой юрты, вон там, — показал Дятел. — Кто-то костёр разжигал, сгрёб в него все деревяшки, а возле него лежала оленья лопатка — жёлтая такая, вся в трещинах. Сам не знаю, почему подобрал её. Посмотрел, а на ней, вроде, карта нарисована…
— Покажи! — попросили мы, и опять чуть ли не в один голос.
— Ну, пошли за мной, хоровики! — засмеялся Дятел. — Надо же, какой талант пропадает — разом говорить. Есть синхронное плавание, а есть синхронная речь, оказывается. О, вам бы показательные выступления организовать!
Балагуря, он привёл нас к своему трактору, вытащил из-под сидения тряпицу, размотал её и подал Лёше плоскую тёмную кость. Она действительно оказалась частью лопатки взрослого оленя, причем — осколок. На нём отчётливо проступал рисунок: плавные закорючки, напоминавшие половинки буквы «О» — должно быть, чертёжник изобразил так сопки, от них тянулись извилистые линии — ручьи, впадавшие в реку; конечно же, это была река — так её обозначают дети: две линии, повторяющие извивы друг друга, от них отходили «рукава» — очевидно, крупные притоки, в некоторых местах река как бы дробилась на несколько частей — проток, и снова спутывала этот клубок в единую нить. Одна из проток была показана рядом параллельных пунктиров — совсем как строящаяся дорога на современных картах, и сбоку от них художник нарисовал несколько островерхих конусов — вроде как юрты.
— Это Старый посёлок! — воскликнул Лёша. — Смотрите, как точно нарисовано: вот в этом месте Сухая протока изгибается — и на рисунке показан изгиб, а вот тут нарисовано несколько ёлочек — точно, неподалёку есть роща лиственниц! А вот здесь — Игорь, смотри! — три креста. Почему-то они обведены кружком. Это те самые кресты, у которых мы были. Голову даю на отсечение.
— Ну, развелось вас, не жалеющих своих голов: то на рельсы кладёте, то на отсечение даёте, — съехидничал Дятел. — Пожалей башку-то: пригодится ещё, шапку зимой на чём носить будешь? Лучше вот сюда глянь, — он ткнул пальцем чуть повыше домиков. — Вот сопочка нарисована, а за ней — смотри: ещё один домик, и вокруг него тоже кружок…
— Наверное, так помечались какие-то особые места, — догадался я. — Ну, например, запретные для охоты или, наоборот, чем-то особо интересные, примечательные…
— Ха! — гыкнул Дятел. — Если верить этой карте, я там был. Никакого домика нет и в помине, даже зимовье-халабуда не стоит. Правда, деревья там растут большие, и река в этом месте широкая — на рисунке все правильно начерчено. А домик-то — тю-тю! Или не было его, вовсе никогда не было — фантазия художника, или провалился он сквозь землю…
— Это всё-таки карта, — решительно сказал Лёша. — Посмотрите внимательнее: точно ведь изображены наши места, разве не узнаёте?
— Может быть, — кивнул Дятел. — Но вот домишко-то зачем художнику понадобилось придумывать? — и тут же сам дал ответ: Может, он его построить там хотел, и что-то вроде проекта изобразил. А это место, кстати, удобное: рядом лесок — там, наверное, зверьё какое-никакое водится, сопочка от ветра прикрывает, рыбку ловить можно…
— А если это обозначает всё-таки не домик? — встрял я. — Смотрите: кресты изображены точно в том месте, где и стояли до недавнего времени. Старики считали это место заколдованным, на него было табу. Вот художник и обвёл его кружочком — ходу, мол, сюда нет. Вдруг и этот домик — тоже табу? Не случаен тут кружок.
— Да нет там никакого жилья, — рассердился Дятел. — Русским языком вам объясняю: в прошлом году в том месте дрова заготавливал, так что точно знаю!
— Но ты же не искал специально следы зимовья, — не сдавался я. — А если оно было построено лет сто назад … или двести, а? Могло ли уцелеть?
— А ведь, вроде, это Парень, — заметил Лёша, внимательно рассматривая лопатку. — Ну, конечно же, вот нарисована Пенжина, а эта линия обозначает реку Парень, и как раз в этом месте, у заколдованного домика, — он бросил на меня быстрый насмешливый взгляд, — они сливаются, и, получается, никакая это не протока…
— Что? — не поверил я. — Что ты сказал? Послушайте, а может, это и есть зимовье Анкудинова, а?
— Как же, — засмеялся Дятел. — Неужели ты веришь, что оно могло простоять три века?
— Существует версия, и ей есть документальное подтверждение, что Анкудинов и Попов построили зимовьё на Парени и жили в нём! — настаивал я. — А вдруг это то самое место?
— Вдруг бывает только пук, — скептически скривил губы Дятел. — Неужели ты думаешь, что существуй зимовье на самом деле, об этом уже не знали бы учёные? И вообще, неужели о его существовании знал только этот неведомый художник? Такого просто не может быть!
— Может, — возразил Лёша. — Представь себе: триста лет назад корякские воины разрушили это жилище, и было там великое побоище, мельгытангов убили. Но потом пришли новые «огненные люди», и местные жители, боясь, что пришельцы обязательно узнают о их вероломстве, постарались скрыть это место, объявили на него табу.
— Что-то в этом есть, — поддержал я Лёшу. — Поколение сменяло поколение, и постепенно осталось только суеверие: это место запретное, туда не стоит ходить — неприятностей не оберешься. Ведь примерно такие же слухи местные шаманы и о крестах распространяли. А этот художник, может быть, оказался там случайно и понял: тут когда-то стояло зимовье, всего-навсего — зимовье, и никаких чертей-келе в округе не водится, сказки всё это! Вот он и нарисовал домик, и кружком обвёл — вот, мол, какое сооружение находилось в запретном месте…
— Логично, — кивнул Дятел. — Но в таком случае археолога из меня никогда не выйдет: я-то ничего там не обнаружил.
— А давайте вместе посмотрим, а? — предложил я. — Тут, вроде, недалеко…
— Ага, недалеко, — Дятел с сожалением поглядел на меня как на малохольного. — Ну, ты у нас и впрямь романтик! До туда километров тридцать. Считай, день проездим. А у меня — план, нормовыработки, сдельщина…
— Не жлобствуй,а? — попросил Лёша. — Тебе это не идёт. Когда-то мы тут ещё окажемся. Даже если ничего не обнаружим, всё равно интересно те места посмотреть.
— И потом, один ты мог чего-то не заметить, да и цели у тебя такой не было — что-то искать, — деликатно добавил я. — А сейчас нас трое, и карта с загадкой имеется. Надо же найти ответ!
— Фу-ты, ну-ты, — вздохнул Дятел и дурашливо воздел руки к небу. — О духи тундры! Эти несчастные надеются открыть клад. Прямо-таки «Остров сокровищ» по-пенжински: загадочная карта есть, только вот Билли Бонса с говорящим попугаем не хватает!
И только он сказал про Билли Бонса, как кто-то хрипло закашлял. Поражённые, если не сказать больше — напуганные, мы тут же замерли. Кашель прекратился, и послышалось постукивание: явно кто-то стучал, вроде бы, костылём: тук-тук, тук-тук!
— Вот тебе и Билли Бонс, — прошептал Лёша. — Дождался? — и незаметно подмигнул мне. Кажется, он знал причину этих звуков, а то отчего бы вдруг испуг исчез с его лица?
Дятел продолжал таращить свои былинные глаза на холмик, из-за которого, судя по звукам, вот-вот должен был появиться некто и, может быть, даже с говорящим попугаем на плече: «Пиастры, пиастры!» Но постукивание так же резко оборвалось, как и началось.
— Пират затаился, — шепнул Лёша. — Ну что, Олег, не желаешь на него взглянуть?
Дятел, чувствуя подвох, но, не зная в чём дело, сердито фыркнул.
— Ладно, — усмехнулся Лёша. — Он сейчас сам явится…
И точно, над холмиком показалась рыжая шапка. Не знаю, как Дятел, а я ожидал, что вот-вот и весь человек высунется. Только почему он в такую жару носит меха? Но шапка вдруг завертелась на месте, подпрыгнула и тихонечко … тявкнула!
Это была маленькая симпатичная лисичка. Она с любопытством уставилась на нас, склонила голову набок — посмотрела, почесала задней лапкой за ухом, склонила мордочку на другую сторону и, внезапно испугавшись или опомнившись — люди же перед ней, враги! — сиганула назад, на обратную сторону холмика — только её и видели.
— Ну и ну, — присвистнул Дятел и перевёл дух. — Вот тебе и Билли Бонс, — и громко захохотал. — Напугался. Фу-ты, ну-ты. Честно сознаюсь. Думал, что бродяга какой-нибудь лазит. Мало ли…
— У неё вход в норку, наверное, камешками засыпало — она и вытаскивала их, — предположил Лёша. — Ну, и заметила: когда камешек на камешек бросаешь, они увлекательно так постукивают: тук-тук, цок-цок! Лисы, особенно молодые, большие игруньи. Вот она и забавлялась…
— Да и ты тоже игрун, — в шутку рассердился я. — Мог бы и не пугать нас так!
— Да нет, пока она не закашляла, я тоже невесть что думал. А кашлянула, и я понял: лисичка! Они тоже простывают, как люди. И немудрено после таких ливней. Лисы, правда, по-особому кашляют. А, впрочем, — он махнул рукой, — вам не понять этих тонкостей. Вы не охотники!
Всю дорогу мы с Дятлом потешались друг над другом, заранее зная, что эта история непременно войдёт в фольклор районной столицы, а библиотекарша Галя Лямцева даже установит очередь на собрание сочинений Стивенсона. И над Лёшей мы тоже подтрунивали: надо же, ратует за охрану природного мира тундры, технику из неё хочет изгонять — олешки-то лучше, ландшафт не портят, не в пример бульдозерам, а сам, поди ж ты, сидит на тракторе, ещё и подгоняет: «Быстрее нельзя?»
Лёша отмахивался от нас, сердился: не на вездеходе едем, смотрите — трава после трактора распрямляется, как Ванька-встанька, значит, жить будет. Слабое утешение! Трава-то поднималась между двумя тёмными полосами, взрытыми гусеницами — они не скоро зарастут, и колея эта, видная издалека, ещё долго будет хранить память о нашей поездке. Мы о ней забудем, а тундра — нет.
— А, чёрт с вами! — вдруг рассердился Лёша. — И правда, нельзя так: говоришь одно, делаешь другое. Слазьте!
- Ты чего? — удивился Дятел.
- Слазьте, я сказал! Пешком пойдём! А ну, глуши мотор!
Дятел, оценив свирепую лешину гримасу, выключил двигатель и соскочил на землю. И мне, конечно, пришлось последовать его примеру.
— Нельзя так, — упрямо повторял Лёша. — Нельзя, и всё тут, — будто бы сам себя уговаривал. — Раз против себя пойдёшь, другой, и останется одно: красивые слова, не больше!
— Фу-ты, ну-ты, что тут такого? Может, после нас ещё сто лет никто ничего здесь не испортит, не помнёт и не притопчет, — сказал Дятел. — Наивно! Трактор есть, а мы, идиоты, на своих двоих передвигаемся, да? Идеалист! Можно ли жить в полном согласии с природой?
— Давай попробуем! — запальчиво отрезал Лёша и, закинув рюкзак на плечи, решительно двинулся вперёд.
— Ну, ты и молоток, — присвистнул Дятел. — А человеческие потребы? Что, законсервировать эту тундру теперь, что ли?
Но всё-таки он шёл за Лёшей, и вид у него при этом был такой, будто бы только что вышел из дома и, ощупывая карманы, вспоминал, не забыл ли ключ в замочной скважине, выключил ли утюг и, вообще, не стоит ли вернуться — проверить, не горит ли уже квартира. Конечно, это было нелепо: иметь трактор и не пользоваться им, видите ли — вредно! Но завтра-то Дятел всё равно повезёт на нём срубленные деревья по той же самой тундре. Что за детские фокусы? Впрочем, мужчины иногда ведут себя как мальчишки. Вдруг в тебе, таком взрослом и даже солидном, взбунтуется озорник, проказник, повеса, драчун (список можно дополнить!), которого ты удерживал правилами приличия и этикета, — и вырвется из тебя, и натворит таких дел, что только за голову потом схватишься. Но, слава богу, это бывает редко, и чаще всего в мужских компаниях.
Вот Лёшу, видно, и подстрекал его внутренний упрямец. Он, не оборачиваясь, легко и споро шёл вперёд.
— Ладно, Дятел, брось, — примирительно сказал я. — Не надо было его допекать. У каждого свои заморочки…
— Шуток не понимает, — пробурчал Дятел. — Ишь, правильный какой!
А Лёша упрямо не поворачивал головы, как мы его не окликали, и уходил всё дальше и дальше — что ж, мастак: в тундре вырос.
Наверное, он всё-таки прав. Хотя, конечно, смешно: вон он, трактор, оранжевой точкой темнеет у холма. Ну, и проехали бы на нём, мало ли техники вот в эту самую минуту бороздит тундру? Машиной меньше, машиной больше — какая разница? Но кто-то должен первым почувствовать лад этих мест и постараться не нарушить их естества, не спугнуть красоту и, приспосабливая землю к своим потребам, сделать её лучше, и чтобы идущие следом удивлялись единству духа природы и человека. Одних только слов для этого мало. Что слова? Звук пустой! А попробуй-ка спрыгни с машины, протащишь десятка три километров под злым солнцем, так, что голова сделается каменной — ради принципа протащишь, а этот принцип, между прочим, может вызвать у здравомыслящих людей жалостливую усмешку. Знаете, такую, с которой обычно на недоразвитых смотрят — чего, мол, с убогого взять, своего-то ума не дашь.
— Вот Лёша, вот дружочек, — бубнил Дятел. — Ай, сорванец! Что теперь? А теперь вот что: как при социализме, рационализацию трактору придумывать. Чтоб тундре не вредил.
— И придумай.
— И придумаю, — упрямо мотнул головой Олег. — Чтоб я мз-за всяких психов при наличии машины топал пешком, это надо же! Думаешь, Лёшка один такой? Ещё подобные найдутся.
Дятел дурачился. Нет, о рационализации он не пустословил — серьёзно сказал. Может, и вправду что-нибудь скумекает?
А Лёша догнать себя не давал — не сбавляя шага, упрямо держал дистанцию. И вдруг остановился как вкопанный, будто наткнулся на стеклянную стену. Минуту-другую он вглядывался во что-то перед собой и, осторожно повернувшись к нам, отчаянно, не говоря ни слова, замаячил: тихо, мол, не балабольте!
Ничего не понимая, мы остановились и посмотрели в ту сторону, куда показывал Лёша. Вдали по бескрайней тундре вышагивал журавль. Время от времени птица поджимала одну ногу и, балансируя на другой, нагибалась к земле и что-то там искала. И снова неторопливо, размерено журавль переставлял длинные ноги: шаг вперёд — голова назад, ещё шаг — голова вперёд, при этом птица держала спину прямо как дама самого строгого воспитания.
Одиночество этого журавля нарушил другой. Приземлился рядом, поблескивая красноватым оперением, и тут же с подозрением уставился в сторону Лёши. Наш «объект» тоже встревожился, пробежал несколько метров и взлетел. Вслед за ним набрал высоту и пришелец.
— Это красные журавли! — кричал и от радости смеялся Лёша. — Их ещё канадскими называют. Очень редкие! Давно я их не видел…
— И это всё, что ты можешь заявить в своё оправдание? — пошутил Дятел. — Так бы и сказал: не заводи трактор, журавлей спугнёшь, а я хочу ими полюбоваться.
— Иди ты, — весело огрызнулся Лёша. — Эти птицы от вашей техники уже на край света шарахнулись. Думали: тут покой. А ты — трактором их пугать!
Он, забыв недавнюю обиду, вдохновенно рассказывал нам о чудесном красном журавле, сохранившемся лишь на Канаде, Аляске да у нас, на Камчатке и Чукотке. Их очень мало, и встретить этих птиц — большая удача.
Разговоры о журавлях хоть как-то скрашивали нашу дорогу, но в конце концов даже неутомимый Лёша поскучнел и замолчал. Одуревшие от жары, комаров и жажды (как нарочно, чистых ручьёв не встречалось), мы добрались наконец до длинной речной излучины.
Река изгибалась дугой, образуя тихий, неглубокий заливчик, куда и скатывалась холодная, серовато-стальная вода Парени. Вдоль высокого крутого берега кое-где высились длинные тополя, за ними поднимались одиночные матчевые лиственницы в поросли пушистого молодняка, и тут же резко, без всяких переходов, начиналась тундра — низенький, облезлый кустарник, чахлые пучки болотной травы, яркие голубые пятна ирисов, дымка голубичников.
Влево от места слияния двух рек вздымался небольшой холмик, покрытый тёмной зеленью; кое-где белели в ней клочки пушицы. В кустах у основания холмика звенели малиновые колокольчики пеночек. Время от времени какая-нибудь из птах покидала занятую веточку и подлетала к ручейку. Он вился меж камней, взбивая серебристую пену у серого островерхого валуна. «Пью-пью-пью!» — кричали ей вдогогнку товарки. «Тля-тля-тля!» — ответствовала оторвавшаяся напарница и, наскоро попив, снова устремлялась к своей веточке, чтоб похвастаться: «Пью-пила, пью-пила!»
Дружные птички, ничего не скажешь. Никогда поодиночке не селятся — только стайкой. Вместе им, наверное, легче охранять свои гнезда, добывать корм и выращивать потомство.
— Да-а, стоило тащиться в эдакую даль, чтобы пеночек послушать, — иронично поцокал языком Дятел. — Нет тут никакого зимовья, вот помянёте моё слово…
Дорогу к птичьему раю преграждали толстые, в три пальца, стебли борщевика с широкополыми белыми шляпами. А за ними торчали пики рогоза и простирались настоящие дебри тёмно-зелёных болотных трав.
— Н-да, а нам ведь туда надо как-то продраться, — вздохнул Лёша. — Ничего не поделаешь, выломаем каждый по две берёзки, сделаем жердины и вперёд…
— А охрана природы как же? — съехидничал Олег.
— Дарами природы стоит пользоваться разумно, — засмеялся Лёша. — Вон Игорь об этом в газете пишет. Понял?
— Да ладно тебе, фу-ты, ну-ты!
Мы срубили несколько берёзок, обтесали сучья м пошли через болото: одной жердиной путь проверяешь, по другой идёшь. Как до конца жердины дойдёшь, вперёд бросаешь другую жердину, а ту, что под ногами, поднимаешь и ею подпираешься. Так и переступали. Медленно, конечно, но зато надёжно.
И куда нас черти несут? — бурчал Дятел то ли в шутку, то ли всерьёз. — В прошлый раз, кстати, здесь сухо было, никаких проблем — шпарь себе напрямки, без всяких проблем!
Лёша переступал по своей жёрдочке молча, и я тоже, озабоченный балансировкой на своей берёзке, молчал, а Дятел балагурил:
— Ну и народ. Что за люди? Куда нас несёт? Разве отсюда не видно: никакого зимовья на холме нет.
— Да что ты заладил одно и то же? — возмутился Лёша и передразнил: Что за люди, что за люди? А такие вот мы дуроломы: вперёд, и никаких гвоздей!
Окончательно переругаться они, слава богу, не успели, потому чо болотце скоро кончилось. Правда, в ногах путалась густая трава, она хватала нас за щиколотки жгутами корней, но всё-таки, наконец, можно было идти без всяких жердин.
На полянке мы отдышались, отряхнулись от грязи и налипшего пуха сушеницы. Лёша сказал, что пойдёт к реке, а Дятел, подмигнув мне, предложил:
— Ну что, поищем тут, как говорится, следы минувших эпох? Или — костерок, чаёк сварганим, а?
— Успеем ещё чаёк пофыркать. Можно подумать, мы сюда от нечего делать на пикник припёрлись…
— Фу-ты, ну-ты! Кто-то же должен разжечь костер, хоть обсушить обувь…
— Делай, что хочешь!
Ничего интересного я не увидел, хоть и облазил все прибрежные заросли. Даже мало-мальского намёка на большое строение не обнаружилось. Может, лучше с холма осмотреть округу? Всё-таки обзор шире, хе-хе, как у Высоцкого: «Жираф большой, ему видней!»
Пушица лепилась на сапоги, на брюки цеплялись липучие зеленые шарики-колючки, и противно, словно наждаком, царапал руки шиповник. С холмика хорошо были видны и куртины лиственниц, и речная лука, серебрившаяся от солнца, и даже приметил я выводок куропаток. Птицы спокойно ходили шагах в тридцати от Дятла, который собирал хворост для костра.
Солнце просвечивало воду, и сквозь её толщу хорошо было видно и разноцветную гальку, и стайки крупных хариусов. Рыбины лениво прогуливались вдоль берега, играя зеленью спинок, и не обращали друг на друга ровным счётом никакого внимания: каждый хариус — сам по себе, степенный, вальяжный, дородный.
Оглядев этот сверкающий и прозрачный мир, я решил спуститься виз и набрать к чаю смородины. Её кусты тянулись вдоль всего берега рядами, будто специально кем-то посаженные. А всё объяснялось просто: большая вода по весне тащит с собой не только огромные бревна и вывороченные с корнями чозении, но и семена разных трав и кустарников — вода уходит, а они остаются в ложбинках, прорастают и, пожалуйста вам, плантации витаминов. Ветки смородины гнулись вниз, отягощенные гроздьями чёрных блестящих ягод. Хороший урожай!
Пробираться к этим витаминным запасам пришлось по буйным зарослям метлицы и, раздвигая их ногой, я нащупал какое-то бревно, поскользнулся на нём и вдруг земля подо мной провалилась. Больно ударившись боком о какой-то выступ, ошеломлённый падением, я тут же вскочил. В сером, неверном сумраке разглядел стены. Сверху сквозь пробитый мной проём вваливался столб света и слепил глаза. Что это? Землянка?!
На крик первым прибежал Лёша. Он просунул голову в проём и, ничего не видя, испуганно спросил:
— Ты как туда попал?
— Не знаю… Провалился вот…
— Что там?
— Темновато, плохо видно. Но похоже, землянка.
Лёша замолчал, отодвинулся от края проёма и в него тут же сунул свою лохматую голову Дятел:
— Если я к тебе спрыгну, шею не сверну?
— Себе или мне?
— Не хохми!
— Спускайся на руках ногами вперёд — так надёжнее…
Дятел спустился ко мне, огляделся и вытащил из кармана куртки маленький плоский фонарик. Вообще, я бы не удивился, если бы при нем оказалась даже переносная мини-электростанция: в многочисленных карманах (один был пристрочен даже под коленкой!) Олег держал всякую всячину — гвозди, гайки, разводные ключи, перочинные ножики, да разве всё его барахло перечислишь?
— Лёша, давай тоже к нам! — позвал я. — Тут что-то есть…
— Нет уж, я вам наверху пригожусь. Как вылазить будете? Лестницы-то нет…
Об этом я как-то не подумал. Осклизлые земляные стены поросли кое-где мокрым лишайником, вверху — сруб из полусгнивших брёвен, потолок был похож на вывернутую наизнанку баранью шубу: вниз свисали какие-то лохматые клочья, торчали узловатые корни. Лестница, если и была, давно изгнила, и выбраться наверх из мрачного четырёхугольного короба без посторонней помощи мы бы, наверное, не смогли.
Мы с Дятлом топтались в какой-то трухе, задевали чёрные нары — сделанные из лиственниц, они казались прочными, но садиться на них было боязно: вдруг развалятся? В углу, там, где, должно быть, когда-то поддерживался в очаге огонь, стоял большой горшок, на ощупь вроде как глиняный, и валялось множество черепков. Здесь же высилась аккуратная горка костей, вернее, это мы сначала подумали так — кости оказались кусками моржовых бивней. Дятел, приседая, высвечивал фонариком самые тёмные уголки, но больше мы ничего не обнаружили.
Лёша спустил к нам две аккуратные лесины и, выбравшись по ним наружу, мы уселись рядком у кустов смородины. Говорить не хотелось. Надо же, старое зимовьё оказалось пустым! Никаких следов, ни одной зацепки, которые позволяли бы сказать: более трёх веков назад тут останавливались русские землепроходцы, может быть, даже Попов или Анкудинов. Атласов в этих местах не проходил — его отряд двигался южнее.
Ребята напропалую курили. Дятел попытался сказать что-то насчёт полезности даже отрицательного результата, но тут же сконфуженно замолчал.
Я смотрел прямо перед собой: на горизонте — синие горы, пёстрый малахай тундры, лиственницы, мох всех оттенков цвета, кое-где почти голубой. И снова взгляд скользил к горизонту, оттуда — по тундре, лиственницам, кустам смородины и снова упирался в этот голубоватый, какой-то неестественный посередине зелени, прямоугольник мха. Будто на каменском кладбище сидим: старые могилы там покрывает вот такой же особый мох. И тут меня осенило:
— Ребята! Да ведь это же…
И не договорив, бросился к этой полянке, и, не рассчитав движения, наступил на её край и провалился по колено в липкую, холодную грязь. В сапогах сразу же противно всхлипнула вода, но я не обращал на это внимания — засунул руку до плеч в голубоватую жижу и, пугаясь гулко заколотившегося сердца, тут же наткнулся на какой-то лоскут. Вытащив его, долго не мог понять, что же это такое. Может быть, остаток сапога? Вслед за ним я нашарил на дне что-то длинное, похожее на нож — оказалось, пальм*. Он был без ручки, проеденный насквозь ржавчиной.
Мне вдруг стало и страшно, и мучительно весело, и в один миг промелькнули передо мной лица и отца, и матери, и дедов-бабок, и вся жизнь моя, и портреты друзей, и даже ОВ просияла улыбкой ангела, и безудержно закружилась голова — время, сконцентрировавшись в одну точку, разжималось стремительной пружиной и снова вспыхивало моё солнце, и поднималось над головой моё небо, и мои друзья смотрели на меня. Как всё это объяснить? Науке теперь известна теория обратного движения времени, но в те мгновения я как-то не думал о таких умных вещах. Как, впрочем, не вспоминал и строк бесконечно любимого мной Валентина Катаева: «Мучительное мгновенье превращения настоящего в прошлое. А подлинные события, ушедшие в небытие, вдруг возвращаются откуда-то, как из чёрного провала обморока, видоизменённые, очищенные, препарированные и бесконечное число раз повторяющиеся в двух перспективах, как отражение горящей свечи, поставленной между двух зеркал, уходит в бесконечность будущего».
Я потом обо всём этом вспомнил, а в те минуты, признаюсь, больше всего на свете боялся наткнуться на останки человека. Не из какого-то особенного страха перед покойниками или из-за брезгливости, нет! Не представляю, как шекспировский могильщик мог запросто взять в руки череп и ещё произнести гениальный монолог. Ведь он держал то, что когда-то было живым и настоящим, понимаете? И вот — бесчувственная кость, обычная кость, которую можно расколоть, бросить, сделать с ней всё, что угодно, и ей будет всё равно и всё едино. А ведь эта черепная коробка когда-то была хранилищем мыслей, чувств, поступков, и, может быть, принадлежала человеку, род которого продолжаешь теперь ты, и не страшно ли ощущать пустоту и холодную, мёртвую отчужденность некогда живого?
Я вытащил ещё какие-то мелочи, непонятно что — обрывки шкур, что ли, ржавый металлический прут, несколько глиняных черепков.
— А что ты тут хотел ещё найти? — успокаивал меня Лёша: видимо, у меня был очень расстроенный вид. — Хорошо, хоть это сохранилось. А то, что тут костей нет, так это понятно: коряки обычно сжигали погибших — и своих, и чужих. Или вообще оставляли на съедение зверям и птицам…
— Но почему они не взяли себе вот этот нож? — Дятел покрутил пальм в руках. — А это, наверное, какой-то деталью пищали было, — он разглядывал ржавый стержень.
— До сих пор старые тундровые люди накладывают табу на вещи покойников, — объяснил Лёша. — А в те далёкие времена всякие запреты и подавно соблюдались. Разве можно пользоваться вещами мельгытангов? Нельзя! Так думали люди. Вот и бросили добычу в топь, а погибших отдали, как водится, воронам — пусть птицы помогут чужакам подняться в яранги их верхнего мира…
— Наивно, — возразил Дятел. — Если следовать этой версии, то и жилище мельгытангов коряки специально засыпали землёй. Почему не сожгли? Ведь могли придти другие мельгытанги и уличить аборигенов в преступлении.
— Да никто не засыпал это зимовье, — объяснил Лёша. — Оно само засыпалось землёй: приглядитесь, она и сейчас осыпается с холма…
Но я не дослушал их разговор. Мне очень захотелось побыть одному. Я отошёл от костра и, натыкаясь на высокие кусты шеломайника, побрел в траве к холмику и уселся на поваленный ствол лиственницы. Воздух пах ароматом времени, и снова мне показалось: когда-то давным-давно всё это видел — и реку Парень, и горные вершины на горизонте, и вот этот удивительно русский пейзаж: тихий ручеёк, камень-валун, над ним склонились кудрявые ивы, а поодаль — горделивая тоненькая берёзка, под которой колыхались на ветру какие-то жёлтые цветы, похожие на лютики. Может, три сотни лет тому назад точно такую же картину увидел и мой предок Анкудинов. Я очень хочу, чтобы он всё-таки оказался моим прямым предком.
А потом… Ну, что интересного было потом? Да ничего, пожалуй. Мы снова отшагали километров тридцать назад, и Дятел отвёз нас на своём тракторе к Пенжине ( на этот раз Лёша, кстати, не упирался: дорога оказалась старой, наезженной геологами), и ещё два дня мы жили в стане рыбкооповских рыбаков, дожидаясь прихода катера. А потом… Ну, была взбучка от Вэ И. Но материалы, которые я всё-таки написал, ему понравились, и редактор простил нас с Лёшей, и даже выписал повышенный гонорар.
А ещё… Ну, не знаю, стоит ли об этом. В общем, все знакомые, как узнали, что мы вернулись, сразу же или прибежали в редакцию, или позвонили, или заскочили ко мне вечером. Только ОВ почему-то этого не сделала. И я тоже почему-то ей не позвонил. Но на второй день я пошёл в библиотеку — надо было найти кое-какую историческую литературу, чтобы закончить первую часть своего очерка. И там, за стендом, наглухо заставленным книгами, я увидел голубой костюм — его ОВ привезла из Петропавловска-Камчатского, и ни у кого в Каменном такого не было. Непроизвольно я потянулся к ней, и хотел поцеловать, но мы почему-то лишь стукнулись лбами. «А! Привет! — сказала ОВ. — Наслышана, наслышана о твоём путешествии. Чудненько прогулялись!» В её голосе была отчуждённость, и она слишком напряженно улыбалась. «Я рада тебя видеть. Мог бы и позвонить… » Но она говорила всё это так, что я понял: это неправда.
— Ольга Владимировна, вы тут?
Мужской голос прозвучал как гром среди ясного неба.
— Да, Виктор Тимофеевич, — быстро сказала ОВ и, глянув на меня, шепнула: Это наш новый сотрудник. Я ему помогаю искать стихи Вийона. Где-то тут был такой зелёненький томик…
— А я задержался на приёме, — жизнерадостно сказал Виктор Тимофеевич. — Много было пациентов.
И он вошёл в наш закуток. Высокий, статный, светловолосый, голубоглазый. Ну что ж, племенной красавец прямо!
— А это Игорь, знакомьтесь, — сказала ОВ. — Бумагомаратель из здешней «брехаловки» — так народ районную газету называет.
— Счастливо! — я изобразил широкую улыбку и как бы не заметил его протянутой руки.
И развернулся. И, не оборачиваясь, пошёл к выходу. Хотя, чёрт возьми, мне очень хотелось, чтобы ОВ окликнула меня и сказала, что пошутила насчёт «бумагомарателя» и «брехаловки».
Но она не окликнула. А я не обернулся.
Впрочем, всё это вам, наверное, неинтересно. Как, скорее всего, не интересно и то, что найденные нами вещи послали на экспертизу и музееведы установили: это ХУП век, всё подлинное. Ну, а насчёт того, кому они принадлежали — Анкудинову ли, Попову ли, другому ли какому отчаянному храбрецу — этого пока никто не знает.
Но, может быть, вы всё-таки поняли, зачем я рассказал всю эту историю. Если и в вашей крови есть хоть один-единственный атом, оставшийся от незнаемых предков, однажды вы тоже до безумия, до смерти обязательно должны захотеть узнать, кто вы и зачем, и понять себя, и определить своё место на земле. Вот, собственно, и всё.
Сайт создан в системе uCoz