НАШИ АВТОРЫ

Николай СЕМЧЕНКО

ЯБЛОКИ СОБЛАЗНА

Посвящается, конечно, Марине

Страница 5
Переход к страницам: [1],[2],[3],[4].

– Бери выше, – она усмехнулась. – Похоже, у Тенгиза чуть ли не подпольный бизнес. Впрочем, это только мои догадки. Марина ничего мне не рассказывала. Но, скажи на милость, может честный работяга дарить женщине то кольцо с бриллиантами, то золотые часики?
– Может, если он наследство получил. Или, к примеру, рисует картины, которые дорого стоят.
– Не смеши меня! – поморщилась Лена. – Марина вроде бы не дурочка, но втрескалась в него по самые уши. Я сначала считала: Тенгиз нравится ей, потому что богатый. Но, похоже, это и вправду любовь.
Я вспомнил случайно подслушанный разговор мамы и Марины на кухне. Квартирантка, действительно, упоминала имя Тенгиза, а ещё откровенничала: тех, кто увлекался ею, непременно ждала неприятность. Прямо ля фам фаталь! И только тот, кого она выделяла сама, избегал превратностей судьбы.
– Знаешь, она большая выдумщица, – сказала Лена. – Сама мне в этом призналась. В школе влюбилась в старшеклассника Мишку. Он у них первым парнем был. Девчонки кипятком писали, когда его видели. Ну, и Марина тоже поддалась стадному инстинкту. А Мишка – никакого внимания на неё. И тогда она придумала историю о том, как этот школьный Казанова сошёл из-за неё с ума и выбросился из окна. Представляешь?
Я сам слышал, как Марина рассказывала маме эту историю. И о других парнях, которые гибли от страсти к ней, тоже слышал. Квартирантка рассказывала обо всём этом так убедительно, что трудно было не поверить ей. А может, она и сама верила в свои выдумки? Ей очень хотелось, чтобы мужчины обожали её, сходили с ума, страдали, бросали всё к чертям собачьим, лишь бы добиться её благосклонности.
Но разве Володя не любил её искренне? Он всюду ходил за ней как верный пёс и задыхался от счастья, если Марина удостаивала его нежного взгляда, всего лишь взгляда… А Иван Морозов? Тот вообще бросил и дом, и работу, и жену Полину. Что же у них с Мариной произошло? Ведь они уехали вместе – значит, была любовь? Но потом Марина обнаружила, что снова всё выдумала, и никакая у них не любовь – всё мираж, самообман, неправда, ложь или желание чувств, которых на самом деле не было. А может, она хотела кого-то забыть? И потому приручила человека, который заменил бы ей этого кого-то, например, Тенгиза. Но приручить – не значит полюбить. А забыть всегда непросто, даже если очень хочется. Невозможно забыть того человека, одно имя которого заставляет сердце биться сильнее. Одно лишь имя… А если он внезапно появится сам? Тогда всё теряет смысл, кроме него. Даже если понимаешь, что он – самая большая бессмыслица в твоей жизни. Но об этом думаешь уже потом, когда он снова куда-то пропадает.
В этом-то вся и штука: думаешь потом. Если вообще думаешь.
На той фотографии, которую Лена мне показала, Марина была как в тумане: видимо, Александр Васильевич снимал неумело – не в фокусе, выдержку не ту поставил, а может, при печати не ту фотографическую бумагу использовал или слабый фиксаж развёл – вот изображение и не закрепилось, а со временем и вовсе помутнело. А может, у него взгляд на женщин – словно затуманенный? Или это у меня такой взгляд? Увидел вдруг Марину в дымке минувшего времени. Или всегда её так видел?
Тогда, давным-давно, о подоплеке её поступков я не догадывался и всё, что происходило, воспринимал как данность. У меня не было чувства собственничества на Марину. Я воспринимал её как свою, но при этом меня не смущало, что своей её, видимо, считал и дядя Володя – не в том смысле, в каком я; но всё же он был, так сказать, мой соперник. Свой – это значит человек, которому доверяешь, почти как родственник, а может, и ближе, чем родственник; им не стремишься обладать сам, потому что находишься под его обаянием и позволяешь делать ему с собой всё, что он хочет, и даже если он не обращает на тебя никакого внимания, уже счастлив от того, что видишь его, слышишь, дышишь одним воздухом.
– И ты совсем-совсем не ревновал её к Володе? – спросила Лена, когда я рассказал ей о своей детской влюблённости.
– Нет, – честно признался я. – Сама подумай: я совсем пацан, а она – взрослая женщина. Какая может быть ревность? К тому же, Володя ведь тоже был своим человеком, другом отца. И мне хотелось, чтобы Марина осталась с ним…
Пока я говорил, Лена задумчиво смотрела на меня.
-Слушай, до меня вдруг дошло: такой человек, как ты, вряд ли способен ревновать, – сказала она. – Ты относишься к редкому типу мужчин. Неревнивый – очень интересное качество человека, но оно говорит явно не в его пользу.
– Почему?
– Потому что он всегда проиграет борьбу за свою Марину, – Лена вздохнула. – Большинство женщин не способно понять такого мужчину. Нас ведь как воспитывали? Не ревнует – значит, не любит. Мужчина – собственник, он просто обязан драться, отбивать у соперников выбранную им женщину, он – завоеватель.
– Извини, любовь – это не театр военных действий…
– Ну да, не театр, – кивнула Лена. – Мужчины не понимают: на самом деле выбирают не они – выбирают их, но при этом женщины позволяют им думать, будто выбор сделал сильный пол. Так принято, это уже что-то вроде неписаного закона. Но иногда так хочется театра! Чтобы кипели шекспировские страсти, дым – коромыслом, битва титанов и так далее, – она засмеялась. – Это нам нравится. А если мужчина не ревнует… Обидно, знаешь ли. И не сразу понимаешь: на самом деле – он единственный, кто рассматривает женщину не просто как объект индивидуального сексуального удовлетворения. Скорее, он поэтизирует даму, хотя и понимает, что особо поэтизировать нечего.
– Тебе не кажется, что ты начала думать за меня?
– А я не думаю, я это знаю, – Лена упрямо мотнула головой. – И ты тоже знаешь, что меня, например, не станешь ни к кому ревновать. Я для тебя как картина в музее. Каждый может любоваться ею сколько захочет. Тебя это абсолютно не волнует, потому что когда ты смотришь на картину – она только твоя и ничья больше. И всё, что чувствуют другие, глядя на неё, – это тебя не касается, потому что тебе важны только твои ощущения…
– Тоже мне, нашла, с чем сравнить отношения мужчины и женщины! – не сдавался я. – В конце концов, есть такие люди, которые покупают или даже крадут любимые картины, чтобы они принадлежали только им. Альбомы по искусству я, кстати, никому не одалживаю: они всегда должны быть у меня под рукой – вдруг внезапно захочется посмотреть на Ренуара или Гогена…
– Перестань! – Лена недовольно поморщилась. – Ты не хочешь признаться, что я узнала о тебе что-то такое, что ты считаешь глубоко личным. Поверь, я буду уважать тебя ещё больше за то, что ты не ревнивый, тупой, грубый самец…
Я растерянно молчал. А Лена взяла меня за руку и пожала её, как-то очень нежно и бережно.

***

Мы бродили по городу, заходили во всякие встречные кафешки, но нигде пока не встретили именно такой шашлык, который так аппетитно описал Игорь Петрович. Впрочем, мне хотелось не мясного, а чего-нибудь холодного – например, окрошки, а может быть, просто пломбира с вишнями, и чтобы рядом в высоком стакане пузырилась минералка: отправить в рот ложечку мороженого – сделать глоток воды, посмаковать, и снова – мороженое, прохладная вишенка, боржоми. Но и пиво, особенно если оно нефильтрованное, – тоже хорошо. К нему, правда, неплохо бы соленого полосатика или фисташек, или подкопченного кальмара – такой делают во Владивостоке: чуть желтоватые ровные полосочки, в меру подсушенные, пластичные, пахнущие лёгким дымком, почти без соли.
– О чём ты думаешь? – спросила Лена.
Я почему-то не смог сознаться, что в такую жару меня интересуют пиво и вяленый кальмар. Это как-то неприлично: рядом – женщина, которую не видел много лет. И вдруг – пиво, окрошка, полосатик…
– Думаю: как хорошо, что ты приехала, – соврал я.
И зря соврал. Потому что Лена вдруг остановилась, покачала головой и вздохнула:
– А я-то уж решила, что ты думаешь о пиве, или о чём там ещё в такую жару думают мужики? Знаешь, я устала. Хорошо бы сейчас где-нибудь вдвоём оказаться: только ты и я, и не обязательно, чтобы был шашлык, – она чуть заметно улыбнулась. – Нам было бы не до него.
– У меня жена дома, – снова соврал я и почувствовал, как краснеют кончики ушей. Аня была на работе, и ещё часа четыре точно не появилась бы дома.
– А у меня – тётка, – Лена вздохнула. – Помнится, когда-то ты так и не нашёл «квадрата» для нас. Неужели у тебя и тут нет друзей, которые могли бы дать на час-другой ключ от своей квартиры?
– У меня все друзья женатые, – сказал я, и на этот раз – правду.
– Но тётка, наверное, не будет против, если ты останешься у нас ночевать, – предположила Лена. – Старушка не прочь принять на грудь, а, приняв, засыпает как младенец.
– Нет, такой вариант не подходит, – отрезал я. – Знаешь, я теперь всегда сплю дома.
– Какой ты правильный! – деланно восхитилась Лена и даже в ладоши захлопала. – Браво! Ты человек вне всяких подозрений: пришел домой, поужинал, сел на диван, почитал перед телевизором газетку, сходил в душ, лёг, выполнил супружеские обязанности и – спокойной ночи, малыши…
– А что в этом плохого?
– Да нет, всё в порядке, – широко улыбнулась Лена. – Ты – правильный. Это я неправильная. Мне было бы скучно так жить. Каждый день одно и то же. Мне почему-то кажется, что ты говоришь Ане одни и те же слова, Ну, про любимых животных…
– Что? – не понял я.
– Имею в виду все эти прозвища, которыми обмениваются мужчина и женщина, – Лена иронично хмыкнула. – Киска – котик, мусик – пусик, зайчик – белочка, синичка – сокол, рыбка – ласточка… Ну, и так далее. Список любимых животных, в общем-то, не так велик. Правда?
Я подумал о том, что она, в общем-то, права. Моя жизнь напоминала круг: дом-работа-дом, иногда, правда, случались отклонения от маршрута – например, по пятницам мы с Дартишвили пили пиво, иногда Аня предлагала сходить в театр или кино; некоторое разнообразие вносили дни рождения знакомых или вылазки на природу, но это бывало нечасто.
Действительно, иногда я ловил себя на мысли: живу как механизм, настроенный по одной программе, эдакий заведенный андроид. Будильник звонит в семь утра, ещё минут пять лежу, не в силах встать, задрёмываю, снова звонок – будильник, слава Богу, сам его повторяет, после этого – ноги в тапки (они стоят у кровати в одном и том же месте), шлёп-шлёп в ванную, с полузакрытыми глазами, почти на ощупь включаю душ и становлюсь под него, потом – бритьё, движения помазком и бритвой одни и те же, на автопилоте, иногда я путаю крем для бритья и зубную пасту: тюбики одинаковой формы – спросонья, да к тому же без очков, немудрено сбиться с толку. Зарядку я не делаю, хотя каждое утро внушаю сам себе: «Завтра начну, надо форму поддерживать, нехорошо себя запускать…» Завтрак традиционный: бутерброды, яичница, растворимый кофе, который вообще-то не люблю, но зёрна молоть некогда, да и с кофеваркой возиться неохота. Снова чищу зубы, споласкиваю лицо, провожу под мышками дезодорантом, прыскаюсь одеколоном. Без пяти восемь по телевизору передают прогноз погоды, который я слушаю, надевая куртку. Без трёх минут восемь открываю дверь и кричу Ане: «Киска, я ушёл. Закрой дверь!» Ещё каких-то месяца два назад мы целовались на прощание: чмок-чмок, пока-пока, я буду скучать – я тоже, – но эти нежности всё-таки задерживали, и я опаздывал на автобус: он уходил из-под моего носа, следующий – только минут через десять и, как правило, уже битком набитый. Потому все чмоки-поки как-то незаметно сошли на нет.
На автобусную остановку я шел одной и той же дорогой, навстречу – одни и те же люди, на остановке – тоже знакомые лица: никого я, естественно, не знал, просто каждое утро видел этих мужчин и женщин, так же, как и я, спешащих на работу. Даже кондукторша была одна и та же – дама необъятных форм в чём-то наподобие балдахина, который вечно цеплялся за портфели, ранцы, сумки. И всякий раз, одёргиваясь, кондукторша жеманилась: «Господа, не мешайте работать, господа!»
Без пяти девять я входил в институт. Без двух минут девять влетал в нашу «камеру» и сразу включал электрический чайник. Ровно в девять приходил Дартишвили и удивленно произносил одну и ту же фразу: «Опять ты вперёд пришёл? Ничего, завтра первым буду я!» Он жил рядом с институтом, но, как говорил, утром ему вечно не хватает пяти минут, особенно, если просыпается не один. Отар у нас тот ещё Дон Жуан!
Утро, день, вечер, ночь – одно и то же. Сценарий, почти не дающий сбоев. Как цирковая лошадь бегает по кругу, так и человек, в принципе, не стремится вырваться за определённые ему пределы. Может, Лена по большому счёту права? Но соглашаться с ней я не хотел. Потому что не желал показаться скучным и обычным.
– А кто тебе сказал, что я живу так? – я постарался широко улыбнуться. – Хотя, знаешь, в этом, наверное, есть своя прелесть: тихо, спокойно, без надрыва, рядом – человек, которому доверяешь и который тебя понимает, под абажуром – ещё бабушкином! – желтый круг от лампы, в ногах мурлычет кот…
– И никаких седьмых чувств? – Лена изумлённо приподняла брови и цокнула. – А я помню, какие ты сочинял стихи – безумная страсть, огонь в крови, чёрное солнце разлуки и всё такое…
– Это банально, но любовь напоминает горную реку, – сказал я. – Она бурная, своенравная, яростная, камни сворачивает… То по порогам скачет, то водопадами оборачивается, но чем ближе к равнине, тем глубже и спокойнее становится – течёт плавно, величаво, с достоинством. То же самое и с любовью происходит: она взрослеет…
– У меня появился знакомый переводчик, – Лена отвела взгляд в сторону. – Он японист. Для души переводит стихи. Мне почему-то запомнилось вот это: «В пору весенних ливней, о, какой она страшной стала, маленькая речка!» Ёса Бусон написал. Не знаю про него ничего, а хайку запомнилось. Вот и ты про речку тоже заговорил.
– Японцы умные, – кивнул я. – Они умеют наполнять пустоту смыслом.
– Ты тоже умный, – хмыкнула Лена. – Без бутылки и не поймёшь, что сейчас сказал.
– А что тут понимать? – удивился я. – У большинства людей жизнь пуста: привычно ходят на работу, что-то там делают или не делают – отсиживают положенное время, потом – в кино, театр или просто пивка попить, вечером – поужинать, полежать на диване перед телевизором, сходить в душ, уложить детей спать и привычно заняться любовью. Утром – будильник, быстрое бритьё-мытьё, глоток кофе – бутерброд с ветчиной, чмок в щёчку, «пока-пока!», скачками – к автобусной остановке…
В принципе, я рассказывал ей о себе. Но рассказывал так, будто это не имело ко мне ни малейшего отношения. Уж у меня-то, дорогая, всё по-другому!
Выслушав меня, Лена пожала плечами:
– Но разве в этом вообще нет смысла?
– Есть пустота, прикрытая якобы смыслом, – я стоял на своём. – Считается, что всё должно быть как у людей: дом, семья, машина, дача. И если, допустим, тачка у соседа лучше, то человек зубы на полку положит, разворует всё, что можно, а насобирает денег, чтобы купить ещё лучше. А не получается – может и запить. Наверное, многие от того и пьют, что таким образом легче всего затопить пустоту. Пустоту жизни. Пустоту души. Накатил рюмку-другую, залил тоску-печаль – и всё в порядке: жизнь проходит мимо, а я валяюсь на обочине дороги и мне на всё плевать…
– Ты что, пить начал?
– Да нет, я не о себе говорю – о других, – я рассмеялся. – А вот японцы молодцы – придумали все эти церемонии с чаем, любованье цветущей сакурой, икебану, хайку, хокку и много ещё чего другого. Ритуал придаёт значительность существованию, в нём есть хоть какой-то смысл, и по большому счёту он заполняет жизнь содержанием.
– Скучно жить так, – Лена поморщилась. – Жизнь она и есть жизнь: радуешься, влюбляешься, к чему-то стремишься, что-то ненавидишь, сходишь с ума. Разве в этом нет смысла?
– Не знаю, – я пожал плечами. – Может, и есть. Но некоторые влюбляются, сходятся-расходятся как раз оттого, что боятся той самой пустоты. А тут – какое-никакое, а действие, страсти-мордасти, и душа вроде как занята, и есть о чём думать, страдать, шептаться с подругой на кухне. Разве нет?
– А у меня нет подруг, – Лена отвела взгляд в сторону. – Ну их! Лучшие подруги всегда оттяпывают лучших мужиков. Вот так пошушукаешься, расскажешь, что да как было, и какой он весь из себя душка, и что любит – не любит, как вдруг – цап-царап, закогтила подруженька мужичка, прости – прощай, гуд бай, май лав!
– Интересно, – у меня запершило в горле и я кашлянул. – А того, за кого замуж собралась, ты ни у кого не оттяпала?
– Ага! – широко улыбнулась Лена. – Наконец-то ты спросил о нём. Значит, небезразлично тебе, что замужем буду.
– Конечно, небезразлично, – кивнул я. – Хочется, чтобы всё у тебя было хорошо. А то, что он старше, – это ничего. Сейчас, говорят, полно всяких средств, чтобы семейная жизнь была на высоте.
– Но основное средство – любовь – в аптеках не продают, – легкая усмешка скользнула по губам Лены. – И делать его ещё не научились. В семейной жизни главное, милый, понимание, а не бесконечный секс-марафон. С одними спят, за других выходят замуж. Такова жизнь. Что ты на меня так смотришь?
– Да так, ничего, – я покачал головой. – Вот думаю: правду ты говоришь или притворяешься, что так думаешь.
– Не скажу, – ответила Лена. – Как хочешь, так и считай.
Впрочем, и без подтверждения ответ был известен. По крайней мере, в моей семейной жизни главным, действительно, было понимание. Понимание и любовь. Я почему-то стеснялся лишний раз сказать Ане, как её люблю: иногда, посреди рабочего дня, с его заморочками и напрягом, вдруг вспоминал улыбку жены – мягкую, тихую, с чуть-чуть приподнятыми краями губ, – и сердце начинало биться сильнее, почему-то надо было позвонить Анне, и спросить какую-нибудь глупость, например, покупать ли сегодня хлеб, – лишь бы услышать её голос. А она лукаво спрашивала: «Ты соскучился?» И я смущался, и, желая показаться эдаким мачо, в шутку грозно отвечал: «Женщина! Мне тосковать не приходится. А соскучился я по жареной картошке с грибами». «Бу сделано», – Аня брала на том конце провода под козырёк и заливисто смеялась.
А Лена, кажется, даже гордилась тем, что она не из этих домашних наседок, которым нравится стоять у плиты, чистить-мыть-драить квартиру, штопать дырявые носки, стирать трусы и так далее. По крайней мере тогда, много лет назад, она заявила мне, что женщина должна быть именно женщиной, а не горничной, кухаркой, сиделкой и по совместительству любовницей в одном лице. Я слушал её и почему-то вспоминал мать, которая говорила: заботиться о родных людях – приятно, это доставляло ей удовольствие, и курицей при этом она никогда не была: всегда аккуратная, при причёске, успевала и новый журнал с газетами почитать, и в театры-кино на все премьеры сбегать. Этим Аня походила на неё. Может быть, я потому и женился на ней, что она напоминала мать.
– Эй! – Лена щёлкнула пальцами над его ухом. – О чём задумался, детина?
– Да так, – я смущенно потёр ухо. – Не везёт нам. Встретились через столько лет – и ничего…
– Чего – это от тебя зависит, – преувеличенно громко засмеялась Лена. – Мужчина выход найдёт всегда.
Но никакой выход почему-то искать не хотелось. К тому же, под «ничего» я имел в виду совсем другое: она мало изменилась. Свалиться вот так неожиданно на голову – в этом, конечно, вся Ленка, по-прежнему лёгкая, не комплексующая, азартная. Ну, надо же, едет к своему будущему мужу и по пути заворачивает к бывшему дружку! Но меня больше смущало другое.
Для меня Лена осталась где-то там, далеко-далеко, в той жизни, которая была сплошным карнавалом: новые встречи, бессонные посиделки на кухне с гитарой, весёлое отчаяние перед зачётами и экзаменами, восторг от впервые прочитанного стихотворения Франсуа Вийона, случайное пожатие руки на танцульках в университетской дискотеке, первый настоящий секс, нет-нет, не любовь, именно – секс. Или это всё-таки была любовь? Как бы то ни было, а я исчез, ушёл, сбежал из той жизни, и всё у меня теперь другое, и ничего менять даже и не думаю. А тут – как снег на голову – является давняя женщина и напоминает о том, что роман-то у нас, по существу, не закончен.
– Интересно, – вдруг вспомнил я. – А этот Пётр любил других женщин?
– Какой Пётр? – не поняла Лена. – Кого ты припомнил?
– Ну, помнишь, твой брат рассказывал о Петре и Февронии, – напомнил я. – Когда она его в первый раз вылечила, то он, кажется, два года преспокойненько княжил себе в своём княжестве. Неужели у него никого не было?
– Знаешь, мне кажется, что он избегал греха из трусости, был бескорыстен, но, пожалуй, всё же одна корысть у него имелась – спокойствие совести, – всё это Лена сказала на одном дыхании, будто заранее подготовила ответ. – Потому он и стал святым. Святым грешить не положено.
– Ну, почему же – из трусости? – я искренне удивился. – Возможно, ему не встретилась та, которая бы понравилась.
– Брось ты! – Лена закурила сигарету. – Думаю, что и тысячу лет назад парни были такими же гиперсексуальными, как и сейчас, – гормоны, знаешь ли, играют, хочется просто бабу, без всяких там фигли-мигли. Но некоторых сдерживают не моральные принципы, а трусость. Трусость показаться непорядочным.
– Значит, всё-таки моральные принципы, – хмыкнул я.
Лена наверняка не поняла моей реплики. Между тем, история Февронии и Петра – это история обольщения. Февронии понравился князь, и она сделала всё, чтобы он в ней хотя бы нуждался. Женщина не может жить без любви, она в ней нуждается. Мужчина – совсем другое дело: романтические отношения требуют времени, отрывают от каких-то важных дел и даже откровенно мешают, например, вершить свои княжьи дела. Любовь для такого мужчины – нечто навязанное, но он воспринимает это как должное. И точно так же он принимает, как подобающее, обожание женщин, окружающих его: он – князь, владыка, и не привык, чтобы ему в чём-то отказывали. Навряд ли он задумывался над тем, порядочно это или нет. Но Феврония взяла над ним власть – и в прямом, и в переносном значении: он от неё зависел. Может, именно тогда Пётр и вспомнил о тех женщинах, которыми пользовался? Они тоже зависели от него. Однако к Февронии его тянуло не только чувство благодарности – ему была нужна именно она, только одна, все другие не вызывали никакого интереса – бывшие любезные подружки, случайные милашки, дворовые девки, они не трогали его сердца. Перед ними он испытывал лишь чувство вины. Её он искупил в любви к Февронии. Чувство вины подвигло его на праведность. При чём тут трусость?
– У меня брат был таким же святошей, – Лена бросила сигарету в урну. – Лариса после его смерти нашла дневник. Там много чего он написал, но главное: у него, оказывается, была другая женщина, и от этого он постоянно казнился – как же так, ведь Ларису любит, и она его любит, но с той, другой, он наконец-то понял, что такое настоящая женщина, в сексуальном смысле, конечно. Его к ней как магнитом тянуло, но возвращался после дикого траха домой – и видел эту несчастную свою Ларису, умненькую, тихонькую, преданную, и у него сердце обрывалось. Он так и написал: «Сердце обрывается, падает на пол, разбивается и тысячами осколков разлетается вокруг. Сижу среди осколков, как слон в посудной лавке…»
Я представил Александра Васильевича сидящим на полу в окружении сердечных осколков – потерянного, жалкого, подслеповато глядящего в одну точку. Тоскливо было мужику!
– Мучался он, – сказал я. – И ужасно то, что после него остался дневник. В нём – его жизнь, которую всё равно никто не поймёт. Или не захочет понять. Согласись, нам ведь порой удобнее сказать, что тот-то и тот-то с жиру бесится или у него крыша поехала. А что, почему, зачем – над этим думать надо. А думать некогда и неохота.
– Просто он запутался, вот и всё, – Лена была категоричной.
– Наверное, он был честным, – я не хотел с ней соглашаться. – И никого из двух своих женщин не хотел обидеть. Обидел себя. А то, что остались записи, так это плохо. Лариса, наверное, страдала, переживала.
– Она всё ему простила, – Лена снова вынула сигарету из пачки, но раздумала курить. – Любила его очень.
А может, она любила себя, подумал я. Потому и простила, что захотела душевного спокойствия. Жить с ощущением, что твой любимый человек ещё к кому-то прикасался, говорил, быть может, те же самые слова и обладал, возможно, точно так же, как и тобой, – это невыносимо горько. Хотя, с другой стороны, простить – значит, понять. Боже мой, как невыносимо горька и прекрасна наша жизнь! Всё в ней неоднозначно, зыбко, переменчиво, и то, что вчера было хорошо, сегодня – плохо, а то, что казалось незначительным и обычным, вдруг становится самым главным. Ну, почему же, почему?
Я не стал говорить об этом Лене. Она ждала от меня каких-то совсем других слов и поступков. Но я не желал повторения того, что было. Больше всего на свете я хотел, чтобы она, как встарь, поняла моё настроение, смешно сморщила носик, бодро вскинула растопыренную пятерню над головой и легко помахала: «Ну, мне пора. Пока-пока!»
Мы вышли на набережную. С реки тянуло сырой свежестью. Серые тусклые волны, одна за другой, лениво припадали к песку, откатывались и снова надвигались на берег. Отдыхающих было мало. Возможно, потому что накануне по местному радио объявили, что в воде обнаружена какая-то зараза и лучше, мол, не купаться. Люди в основном загорали, играли в волейбол, а некоторые, устав лежать, прогуливались по набережной, ничуть не смущаясь, что из одежды на них лишь купальные принадлежности.
– О, вон шашлыки жарят, – обрадовалась Лена. – Пойдем туда! Я голодная как дикий зверь, и мечтаю с урчанием вгрызться в кусок мяса.
– Да! Заморил ты, Павел, девушку. Ай-яй-яй! – я услышал за спиной знакомый голос.
Это был Дартишвили – в синих плавках, высокий, с грудью, поросшей черными волосами, лучезарный, он выглядел эдаким пляжным плейбоем.
– До конца рабочего дня еще два часа, – бесцеремонно заметил Дартишвили. – Да! Целых два часа. А ты, Пал Василич, прогуливаешься тут с девушкой. Да! Ещё и голодом её моришь. А шашлык тут настоящий, рекомендую. Да!
Лена, хотя и слышала его, почему-то не оборачивалась. Она упорно смотрела в сторону шашлычной, а Дартишвили заливался соловьём, без конца повторял это своё дурацкое «да!» и всё пытался встать так, чтобы увидеть лицо моей спутницы. А Лена, каждый раз угадывая его движения, отворачивалась и, наконец, озорно прыснув, широко развела руки и обернулась:
– Ну, Отарик, вот и я! Не ожидал? Со свиданьицем!
Дартишвили просто остолбенел. Казалось, он не верил глазам своим. А Лена, посмеиваясь, припала к его питекантропичьей груди и тут же игриво оттолкнула его:
– Боже! Ты всё такой же жаркий! Никогда, наверно, не остынешь.
– Где я? – вскричал Дартишвили. – Опять пляж. Да! Опять ты. Да! Но это не Владивосток. Или Бог перенёс меня туда? Мираж! Или правда?
– Только гора с горой не сходятся, – Лена легонько хлопнула его по накачанному мускулистому животу. – О, как барабан!
– Но что ты делаешь с Пал Василичем? – опомнился Дартишвили. – И почему ты тут?
– А ничего я с ним не делаю, – Лена лукаво скосила глаза на меня. – Мы в одном университете учились. Встреча однокурсников, так сказать. А я и не знала, что вы знакомы.
– Это она! – Дартишвили восторженно хлопнул меня по плечу. – Да! Она нашлась!
И тут я наконец понял, что та женщина, о которой Отар рассказывал мне, вернувшись от отпуска, – это Лена. Странно, но Дартишвили не называл её имени. Будто бы она была для него просто женщиной, и звали её – Женщина.
– Ты не женился? – спросила его Лена.
– Свободен как ветер, – Дартишвили влюбленно смотрел на неё и широко улыбался. – Может, мы вина выпьем, да? Сейчас я и шашлык организую, да? У меня библиотечный день, а Иванову надо в институт вернуться. Да, Паша?
– Его начальник отпустил со мной погулять, – заметила Лена и опустила глаза. – Засиделся ваш Иванов. Свежим воздухом ему полезно дышать.
– Пусть дышит, разве я против? – Дартишвили подмигнул мне. – Но ему надо домой вовремя вернуться. У него жена строгая. Да!
Лена недоумённо пожала плечами: причём, мол, тут жена, и вообще – мы сокурсники, не более того. И я понял, что мне стоит уйти сейчас же, немедленно, пока эта взбалмошная, непредсказуемая бывшая моя подруга не передумала. С неё станет, ещё заявит, что рада, мол, видеть Отара, но не может оставить поручение Игоря Петровича невыполненным: ещё нужно холодного пива попить и съесть шашлык. А то и вовсе брякнет: извини, мол, Отарик, двоим любо – третий не суйся.
Не зря ведь когда-то она сказала мне: «Пройдёт много-много лет, ты будешь спокойно жить в другом городе, весь из себя порядочный, до тошноты правильный, уважаемый отец семейства. И вдруг приеду я. Нежданно-негаданно. И сведу тебя с ума. Уведу от жены, от детей. А потом так же неожиданно исчезну. Вернусь в свою жизнь. А ты вернёшься ли в свою?»
Тогда, молодой, глупый и пылкий, я сказал что-то вроде этого: «Не приедешь ты никуда, потому что мы будем вместе всегда». А Лена засмеялась, словно серебряный колокольчик зазвонил, закрыла мои губы ладошкой и шепнула: «Молчи, дурашка. Ты ещё ничего не знаешь о жизни, совсем-совсем ничего…»
И вот она приехала. И, конечно, помнит о том обещании свести меня с ума. А я – не против. Нет, сходить с ума вообще-то не хочу, да это и не получится: я давно научился контролировать свои чувства и желания. Однако моё тело, как ни странно, вспомнило давние прикосновения Лены, её руки и ноги, объятия, жар лона – всё это припомнило грешное тело и захотело повторенья. Но голова оставалась холодной, и в ней червячком свербела ехидная мысль: «А зачем? Ну, скажи на милость, так ли уж это нужно тебе? Сам подумай: вернёшься домой поздно, если вообще сегодня вернёшься, будешь что-то врать Ане, она, конечно, поймёт: лжёшь! Ссора, скандал, отчуждение… Ради чего? Ты любишь Аню, она – тебя. Стоит ли возвращаться в прошлое? Лена уедет и всё забудет, а тебе с Аней жить…»
И тогда я сказал:
– Лен, я, пожалуй, пойду. Мне ещё в магазин надо забежать. В холодильнике шаром покати…
– Павел у нас примерный семьянин, да! – Дартишвили снова хлопнул меня по плечу и незаметно сжал его: иди, мол, иди. – Но мы без него скучать не будем, да?
– Не будем, – кивнула Лена. – Мы вообще не умеем скучать, Отарик!
– Это точно! – Дартишвили заржал как молодой жеребец, и я вдруг вспомнил, как Отар рассказывал, что когда у него наступает оргазм, то он ржёт как конь – остановиться не может, ржёт и ржёт.
И смех, и грех: я мгновенно представил Лену, Отара, это громкое ржание, её стон – и мне стало неловко и противно.
– Ну, я пошёл? – сказал я, как-то неуверенно сказал.
– Пока-пока! – Лена послала мне воздушный поцелуй. – Всё было замечательно, зая. Я рада, что всё у тебя хорошо. Привет Игорю Петровичу!
– Угу, – кивнул я. – Обязательно передам.
Дартишвили крепко пожал мне руку, со значением подмигнул, и мы расстались. Я сразу свернул в боковую аллею и пошел по направлению к дому.
Насчёт магазина я соврал: холодильник Аня ещё три дня назад забила под завязку – обоим выдали зарплату, и мы по традиции накупили продуктов на полмесяца вперед, чтобы лишний раз не тратить время на магазины.
Так что, получается: я просто сбежал. Явление дивной женщины по имени Лена оказалось для меня полной неожиданностью. Признаться, я даже не думал о ней. Она осталась где-то там, далеко-далеко, в той сумасшедшей жизни, пропитанной слишком ярким солнцем, весёлыми дождями, ураганами ветров и невыносимо лёгким воздухом свободы, – в той жизни, имя которой юность. Это была моя история, и всё в ней уже сложилось, сбылось, состоялось, – именно так, а не как-то иначе. Переделать уже ничего невозможно, да и стоит ли? Всё было как было, и я ни о чём не жалею, а если иногда и жалею, то тут же одёргиваю себя: любая история, в том числе и частная, не терпит сослагательного наклонения. «Что было бы, если…» А ничего! Я живу сейчас, и это «бы» – всего лишь игра, фантазия, гипотеза. И всё-таки прошлое иногда возвращается, не спрашивая на то нашего согласия.
Если честно, то я устал от общения с Леной. Прежде чем вернуться домой, мне хотелось побыть одному. Просто так. Ни о чём не думая. А может быть, и думая. Это уж как получится. Но обязательно – одному.
На моё счастье, в глубине аллеи, уже почти на выходе из парка, была незанятая лавка. Я сел и, ни о чём не думая, упёрся взглядом в клумбу: яркие нежные петуньи, пурпурный портулак, жёлтые календулы росли в беспорядке – такое впечатление, будто у озеленителей на последнюю клумбу не хватило ни сил, ни времени, ни семян – что было в горсти, то и рассеяли. Но, тем не менее, получилось неожиданно хорошо: в отличие от других клумб, строгих и продуманных, эта отличалась какой-то взбалмошностью, лёгкостью и кокетством. В ней был характер. Порой именно в простеньком букетике полевых цветов больше жизни, чем в дорогом, чопорном букете, завёрнутом в целлофан и украшенном всякими ленточками.
Почему-то я подумал о том, что давно не дарил Ане никаких цветов. А она так любит календулы!
Господи, я вообще ужасный, скверный, гадкий человек. Человека ближе, чем Аня, у меня нет. Но я стесняюсь сказать ей об этом. Почему-то мне кажется, что она без всяких объяснений чувствует, как сильно я в ней нуждаюсь. Любые, даже самые лучшие слова, невыносимо трудно выстроить в порядок, который передал бы истинное отношение к любимому человеку. А может, просто я и не пробовал найти этот порядок? Всё, что было придумано до меня другими мужчинами, казалось таким банальным, обычным и даже глупым, что я стеснялся лишний раз сказать: «Люблю тебя… Скучаю без тебя… Думаю о тебе… Не представляю жизни без тебя…» Всё это – правда. Но слова, которые обозначают отношение к любимой женщине, кажутся мне слишком обычными. И само слово «любимая» какое-то затёртое, заурядное, невзрачное. Но как найти ему замену?
Задумавшись, я не услышал, как на другой край лавки неприметно и тихо присела маленькая женщина. Она раскрыла сумочку и что-то из неё вынула.
– Эй, Иванов! – шепнула женщина. – Это я. Хочешь, верну тебе кусочек времени?
– Ты? – я удивился. – А как же…
– Отар? – она легко рассмеялась. – Наверное, он всё ещё ждёт меня у того магазинчика, куда за вином зашёл.
– Нет, я не о нём хотел спросить. А как же ты этот кусочек заберешь у времени? Вдруг получится дыра.
– Ага, как в фантастических романах – хрональная дыра, – Лена пригладила чёлку. – А может, именно так образуются чёрные дыры?
Она снова провела ладонью по чёлке, пытаясь распрямить волосы так, чтобы их пряди закрыли глаза. У неё, оказывается, осталась эта привычка: когда смущается, и не хочет выдать своё замешательство, прячет взгляд.
– Чёрная дыра – это, говорят, вход в другой мир, – сказал я. – Откроешь его и, чего доброго, пропадёшь.
– А может, попадёшь? – Лена достала сигарету, щёлкнула зажигалкой. – Попадёшь туда, где всё по-другому. Иногда, знаешь, очень хочется, чтобы там, где я есть, меня не было совсем.
– И тут, рядом со мной, – тоже?
– Рядом с тобой я не здесь, – совсем тихо сказала Лена. – Но ты уже не там. Тебе нравится тут.
Это заявление показалось мне странным, и я решил, что они с Отаром всё-таки успели выпить чего-то горячительного.
– Только кока-колу! – заверила Лена.
Я чуть не вздрогнул, услышав это. Ведь вслух ничего не сказал – только подумал; выходит: она читает мои мысли.
– Да, мы пили кока-колу, – повторила она. – Тёплую и противную. А за рислингом Отар пошёл в магазин, но мне расхотелось пить вино…
– А я думал, что у вас…
– Ну, что ты! – она перебила меня. – Какая, зая, любовь? Так, случайная встреча. И тогда, во Владике, и сейчас. Встреч – много, отношений – мало, а любовь – одна.
– Значит, она у тебя в Питере живёт, любовь-то?
Лена засмеялась, пожала плечами, бросила на меня быстрый взгляд и протянула зажатый кулачок:
– Неважно, – сказала она. – Неважно, где именно она живёт. Важно, что она есть. Ну, раскрой свою ладонь.
Я покорно раскрыл ладонь.
– Только, чур, одно условие, – сказала Лена. – Обещаешь, что выполнишь его?
– Постараюсь, – я усмехнулся. – Ты прямо как ребёнок…
– Не смотри, что я тебе кладу, – шепнула она на ухо. – Зажми и держи, пока я не уйду. Потом посмотришь. Ладно?
– Ладно, – согласился я.
Лена опустила в мою пятерню что-то теплое, сжала мне пальцы и вдруг крепко, истово и быстро прильнула к губам. Я, не ожидая этого, даже опешил. Но она, не дожидаясь ответной реакции, уже встала, небрежным жестом смахнула на лоб чёлку и помахала рукой:
– Я пошла. Пока-пока!
И, не оборачиваясь, с неестественно прямой спиной, заспешила-заскользила по аллее. Её каблучки быстро и звонко стучали по асфальту.
Я честно подождал, пока она завернёт за угол, и раскрыл ладонь. На ней лежал плоский желтый камушек с мелкими, как маковые зёрнышки, вкраплениями. Тот самый, из бухты Тихой, который я подарил Лене давным-давно, когда был молод, счастлив, бесшабашен, и мне казалось, что вся жизнь ещё впереди – настоящая, взрослая жизнь, а то, что сейчас, – это всего лишь пролог, предисловие, а может быть, даже посвящение или эпиграф. Большая жизнь всегда чудится нам где-то далеко, и порой мы сокрушаемся: она проходит мимо, не подозревая о том, что сами проходим мимо неё. Наверное, всё-таки не бывает ни большой, ни маленькой жизни – есть сама жизнь. Это так просто и ясно. Но мы любим всё усложнить и запутать, чтобы потом понять самые обыкновенные истины.
«Боже мой, – подумал я, – какой я, оказывается, пошлый. Всё упростил до каких-то невыносимых прописных глупостей. И, к тому же, резонёр. На самом-то деле я понимаю, что мало что понимаю в жизни, но не хочу в этом признаться даже самому себе…»
Тёплый камушек будто бы пульсировал в моей руке, пальцы явственно ощущали какие-то слабые токи, легкое покалывание – в центр ладони, где скрещивались линии жизни и смерти, любви и ненависти. Эти линии так сложно у меня перепутывались, что Аня, любительница всяческой хиромантии, однажды посмотрев на них, изумилась и сказала:
– Иванов, а ты не такой простой, каким кажешься, – и ещё раз посмотрела на мою доверчиво раскрытую ладонь, и засмеялась, и вздохнула. – Ты и сам не знаешь, чего хочешь, Иванов, и не всегда себя понимаешь. Но ясно вижу лишь одно: женишься ты один раз и навсегда. Тут я в тебе уверена. А теперь закрой свою ладонь и больше никогда мне её не показывай, Иванов. А то я буду слишком много про тебя знать.
Я почему-то снова крепко сжал камушек в ладони, и посмотрел в том направлении, куда пошла Лена. Не пошла – исчезла.
Мне захотелось встать, побежать за ней и наговорить каких-нибудь глупостей, и сделать что-нибудь несусветное, и кричать, и плакать, и смеяться, и не стесняться ничего. Но камушек снова ожил в ладони, кольнул в центр ладони, и мне показалось: это маленькая рыбка плавает под темной водой и доверчиво тычется в руку, а может быть, мимо несло течением глупую холодную медузу – она прикоснулась на мгновенье к коже и легко обожгла её, или это крабик испуганно хватил меня клешней? Остро запахло водорослями, и где-то далеко-далеко закричала чайка, и ветер брызнул на лицо чем-то соленым. Капелька скатилась по щеке, и я слизнул её и понял, что это была слезинка. А может, и не слезинка. Может быть, это было… Ну, жарко мне стало, вот что! Это просто пот. Элементарно: мне нужно вытереть взмокший лоб.
Я не такой уж сентиментальный, чтобы ни с того, ни с сего рассиропиться. Уже давно взрослый мужчина, чётко знающий, чего хочу. Мне вовсе ни до каких сантиментов – это всё для безусых юнцов, которые верят, что вся жизнь у них впереди, солнечная и безоблачная, с любовью до гроба и всякое такое. Нет, это не слезинка. Это, конечно, пот. Или всё-таки слеза? Глаза-то пощипывает. Ну, бывает. Мусоринка попала, чёрт побери! Эх, опять не взял с собой носовой платок. Пригодился бы сейчас. А то приходится вытирать лицо рукавом рубашки.
Я встал. И медленно пошел, но не в ту сторону, куда ушла Лена, хотя мне как раз и нужно было двигаться туда: там, за поворотом, в пяти минутах ходьбы, стоял мой дом. Но я решил вернуться обратно – на пляж, и уже оттуда подняться по лестнице, чтобы оказаться на площади, где в это время было много народа, играла музыка, и бегала по кругу пони, на спине которой всего за двадцать рублей мог прокатиться любой желающий ребёнок, и стояли услужливые фотографы, и кричали: «Птичка вылетает!», и с независимым видом прогуливались девицы, набивая себе цену, и молодые люди глядели им вслед, вдыхая приторный аромат петуний, цветного горошка и флоксов – до того приторный, что кружилась голова. Некоторые девушки оборачивались и смотрели, не смотрят ли на них парни, и, перехватив нужный взгляд, начинали смеяться, громко говорить и специально останавливались у какой-нибудь витрины, чтобы подождать, когда ребята насмелятся сами к ним подойти. Но некоторые парни сами искали знакомств, и особо не церемонились, предлагая девушкам попить пива, сходить в кино, на дискотеку или просто – отдохнуть.
Слово «отдохнуть», произнесенное с легким, серебристым блеском в прищуренных глазах, подразумевало и знакомство, и веселье на квартире или в сауне, и обильную выпивку, и спонтанный секс – всё, кроме самой любви. А ещё совсем недавно, каких-то лет двадцать назад, отдохнуть значило отдохнуть, и любовь значила любовь.
Я подумал об этом и усмехнулся: «Старею, наверное. Скоро брюзжать начну: молодые такие-сякие, бессовестные, циничные и всякое такое. А сам-то каким был, Пашик, а? Нынешние хоть искренни, для них секс это просто секс, а ты, Пашуня, выдавал его за любовь…»
И ещё я почему-то вспомнил об одном своём желании, возможно, глупом. Мне очень хочется, чтобы и у меня, и у всех других людей было время жить. Не вертеться белкой в колесе, не суетиться с утра до ночи, не разрываться на части, не пропадать на работе, а именно – жить. Любить и ненавидеть, радоваться и дружить, говорить и молчать, делать то, что нравится, и улыбаться лишь тогда, когда хочется, а не перекатывать на губах это вымученное заокеанское словечко «чииз».
Почти миновав площадь, краем глаза я уловил на крайней лавочке какую-то знакомую фигуру. Повернув голову, я увидел Отара. Тот сидел сгорбившись, глаза – в землю, носок его туфли выделывал сложные замысловатые движения по асфальту. Я хотел было подойти к Дартишвили, но раздумал.
А дома, едва закрыл за собой дверь, услышал голос Ани из комнаты:
– Привет! А тебе – сюрприз!
Господи, что ещё? Не многовато ли сюрпризов на один день? Но я, снимая туфли, жизнерадостно откликнулся:
– Мне сильно радоваться?
Аня вышла из комнаты. Она что-то сжимала в руке и таинственно улыбалась.
– Что там? – я прикоснулся к её кулачку.
– Вытяни правую руку и закрой глаза, – попросила жена. – Не подглядывай!
Закрыл. Протянул. Кожа ощутила прикосновение полоски прохладного металла. Он обручем охватил запястье, и я понял: это браслет. Аня защелкнула его и скомандовала:
– Смотри!
Это были часы «Сейко». Те самые, которые Аня подарила мне на день рождения. Но, видимо, они были сделаны не в Японии, потому что месяца через три перестали идти. Конечно, я расстроился. Часы мне нравились, к тому же браслет был всё-таки качественный: не рвал манжету рубашки и не натирал кожу. Пришлось отнести «Сейко» Зое в часовую мастерскую.
Зоя переехала в город несколько лет назад. В институт она так и не смогла поступить, не смотря на свой вожатский стаж и пылкие рекомендации педсовета родной школы. Пошла работать в Дом быта – сначала сидела на кассе, пока к ней не присмотрелся холостой часовщик. Ухаживал он за ней довольно оригинально: предложил учиться его ремеслу – Зоя согласилась, и часовщик каждый вечер терпеливо преподавал ей премудрости своего дела. При этом он, сорокалетний мужик, ни разу не позволил себе никаких вольностей и недвусмысленных намёков – видимо, его намерения были самыми серьёзными. У Зои они тоже были серьёзными: ей хотелось приобрести специальность, которая кормила бы её. На зарплату кассирши прожить всё-таки трудновато. А хороший часовщик всегда в цене.
Пока Зоя училась ремеслу часовых дел мастера, она попрактиковалась на всевозможных хронометрах всех своих знакомых. По крайней мере, только у нас отремонтировала: а) безнадежный будильник, который внутри уже пылью зарос, а выбрасывать его было жалко: очень уж красивый, б) ходики, доставшиеся Ане от её бабки: часовой механизм в них действовал, а вот кукушка не выскакивала из окошечка (зато когда она не без Зойкиной помощи стала куковать в ночь-полночь, мы сами попросили новоявленную часовщицу усмирить птицу), в) таймер на газовой плите – его ремонт, впрочем, оказался минутным делом, г) мои «командирские» наручные часы, которые мне подарил отец после школьного выпускного вечера.
Однажды скромный часовщик всё-таки решился намекнуть Зое о своём к ней чувстве. «Я так много думаю о тебе, – сказал он, – что ты живёшь даже в моих снах». Но она, увы, относилась к нему просто как к товарищу, не больше. Не волновал её часовщик как мужчина. «Ты что? – говорили ей сослуживицы и крутили пальцем у виска. – Такой человек! Не пьёт, не курит, квартира есть, недавно новую машину купил. За ним, как за каменной стеной будешь!» А Зойка смеялась в ответ: «Он – каменная стена, а я – каменная баба. В постели. Ну, какому мужику это понравится? Не волнует он меня…»
Видимо, её слова передали часовщику. Он совсем поскучнел и вскоре уволился из Дома быта. Зойка заняла его место.
Аня знала, что Зоя – моя одноклассница. Не знала лишь, что Зоя имела на меня виды. Но сам я считал это детской влюблённостью, делами давно минувших дней и потому ничего жене не рассказал.
Друзей у Зои в городе не было, и она стала часто бывать у нас. Как-то незаметно они с Аней сдружились, у них появились общие интересы: то свитера вяжут по одному и тому же журналу, то модными книжками обмениваются, то друг другу волосы красят, то на какие-то дурацкие курсы по дизайну жилища записались и регулярно устраивают в квартире погром – это у них, правда, называется «сменить интерьер», «применить фэн-шуй», «внести акцент» и прочая хрень.
В общем, когда часы «Сейко» сломались, Аня отнесла их Зое. Та определила: часики китайской кустарной работы, настолько кустарной, что механизм чуть ли не на соплях держался. Повозиться ей, конечно, пришлось немало, прежде чем «Сейко» снова затикали.
– Молодец Зоя, правда? – Аня искренне радовалась. – У неё просто талант!
– Прежде всего, у неё талант делать другим приятное, – уточнил я. – Она за других переживает больше, чем за саму себя.
– Ну да, – кивнула Аня. – Она мне новость о Михаиле с Ольгой рассказала. Ты ведь знаешь, что он пьёт горькую, нигде не работает – бич бичом, короче. Ольга решила от него уйти. Так он что сделал? Взял топор – и на неё! Хорошо, соседи спасли. Теперь Мишу могут посадить. Ольга, однако, его простила, пошла в милицию забирать заявление, а ей говорят: «Ничего не знаем, уголовное дело уже заведено…» А Зоя так уж переживает за них, так переживает! Хочет адвоката хорошего найти, чтобы помог.
– Святая простота, – сказал я. – Вечно ей кажется: люди лучше, чем о них думают. Ей бы личной жизнью заняться, а не в чужую лезть…
– Не буркай как старый ворчун, – урезонила меня Аня. – Зоя и тебе приятное сделала. Смотри: часы-то как новенькие!
– Уж не знаю, как за это расплачиваться придётся, – притворно вздохнул я. – Деньгами Зойка с меня не возьмёт.
– Ой, с каким я пошляком живу! – Аня изобразила притворный ужас.
– Хм! Интересно, о чём ты подумала? – я простодушно пожал плечами. – Если она не берёт деньгами, то, может, возьмёт цветами?
Аня засмеялась и прижалась ко мне. Я тоже обнял её.
– Знаешь, иногда мне кажется: Зойка давно и безнадёжно в тебя влюблена, – сказала Аня. – Она и со мной дружит только затем, чтобы чаще тебя видеть. Тебе это не кажется?
– Но я-то люблю тебя, – ответил я. – А Зоя… Она хороший человек, просто замечательный. И кого любит – это её личное дело.
– Неужели ты ничего не замечал? – настаивала Аня. – Мне казалось, что мужчинам небезразлично, как к ним относятся женщины.
– Конечно, небезразлично, – кивнул я и ещё крепче прижал её к себе. – Если бы я не был нужен никому, то был бы я нужен тебе?
– Не о том речь…
Я не умею говорить о любви. Любые слова о ней кажутся мне беспомощными и банальными. Но тут был такой случай, когда надо было сказать. И я сказал:
– Если бы не было тебя, я бы никогда не узнал, что такое любовь. Вот и всё.
И это была истинная правда. Но правдой был и тот камушек из бухты Тихой – он теперь лежал в кармане брюк, и я ощущал его бедром. И те две девушки, лица которых я помнил смутно, тоже были правдой. А ещё была Марина, сама не ведая того, беспощадно разделившая для меня мир на мужчин и женщин. И милая, добрая, преданная Зойка – тоже правда, она мне как сестра, своя в доску. Может, я ненормальный, не знаю, но никогда, наверное, не смогу воспользоваться её чувствами только для того, чтобы унять томление собственного тела. Она достойна любви, а не её подобия. А ещё я вспомнил, как несколько раз вообще обходился без игры в подобие страсти – просто хотелось, и тем дамам – тоже. Сколько было таких? Раз, два, три…
На какой-то миг все мои женщины мелькнули передо мной, и оказалось: было их, в общем-то, не так уж и много.
– Ты что-то забыл?
Голос Ани вернул меня обратно.
– У тебя было такое выражение лица, будто ты что-то забыл и пытаешься вспомнить, – уточнила Аня.
– Да так, пустяки! – ответил я. А что я ещё мог ответить? Впрочем, тут же вспомнил о той Лениной записке в стихах. Странный такой текст. И эта птица марабу…
– Ань, ты что-нибудь знаешь о птице марабу?
Жена удивленно посмотрела на меня и, пожав плечами, кивнула на телевизор:
– Да, была какая-то передача про неё, одно и помню: эта красивая птица безголосая, не умеет ни петь, ни кричать – молчунья, словом. А что такое?
– Ничего особенного, – я улыбнулся. – Сам не знаю, почему марабу вспомнился. Может, потому, что словами всего и не скажешь, что иногда хочется сказать.
Я снова обнял Аню, и она тоже обняла меня.
А поздно ночью зазвонил телефон. Аня проснулась первая и, не включая ночника, попробовала нашарить трубку в темноте. Спросонья она сделала неосторожное движение и чуть не уронила телефон с тумбочки. Трубка соскользнула с рычага, и когда Аня поднесла её к уху, в ней слышались лишь частые гудки.
Жена положила трубку на телефон и, растревоженная поздним звонком, решила сходить на кухню – выпить воды. Ей стало не по себе. Аниной матери пошел семьдесят шестой год: пышный букет болезней, мизерная пенсия, вздорный характер, одиночество – счастливой её старость не назовёшь. А в последнее время у тёщи безумно скакало давление, схватывало сердце – стенокардия, и она вызывала «скорую», звонила нам: «Поживёте без меня, я ухожу…» Мы, конечно, подхватывались и ночь-полночь мчались к ней. Слава Богу, пока всё обходилось, но возраст-то у старушки серьёзный, мало ли что…
Пока Аня была на кухне, телефон снова зазвонил. Я снял трубку:
– Алло!
Молчание. Какой-то шорох. Вздох.
– Говорите! Алло?
В ответ – ничего.
Аня вернулась с кухни, перехватила трубку у меня:
– Мама, это ты?
Раздались частые гудки.
– Сколько раз просила: давай купим определитель номера, – сказала Аня. – Вдруг это мать звонила? Может, ей плохо.
– Купим, – коротко ответил я.
Мне хотелось спать, глаза закрылись сами собой. Но растревоженная Аня решила посоветоваться со мной:
– Может, позвонить матери, а? Что-то у меня на сердце неспокойно…
– Перепугаешь, – буркнул я. – Ещё давление у неё поднимется.
– А если это она звонила? Сознание потеряла – вот и отсоединился телефон…
– Ну, позвони.
– А вдруг не она? Напугаю!
– Это напоминает сказку про белого бычка…
Тут телефон снова зазвонил. Аня схватила трубку, поалёкала – безрезультатно: никто не отвечал.
– Может, это тебе кто-то звонит? – с подозрением спросила Аня. – Послушай.
– Да слушал я уже! Спать хочу.
Но всё-таки трубку взял и, забыв про всякую вежливость, недовольно спросил:
– Что надо?
Меня явно кто-то слушал: прерывистое дыхание, шмыганье носом, тихий вздох.
– Ну? Говорить будем? Полчетвёртого утра. Совесть надо иметь!
Аня одёрнула меня:
– Не говори так. Может, это мама…
– Какая, к чёрту, мама! – я выругался. – Делать кому-то нечего.
И положил трубку.
В ту ночь никто больше не звонил. Зато на следующую ночь звонки начались раньше – часа в два ночи. Снова молчание, ни гу-гу, слышалось лишь осторожное дыхание. Положишь трубку – через несколько минут снова звонок. Пришлось отключить телефон от линии.
Ане не понравилось, что теперь мы каждую ночь отключали телефон. «А как же мама? – спрашивала она. – Вдруг ей станет плохо? Не дозвонится до нас…»
Пришлось мне занять у Дартишвили денег и купить новый телефон с определителем номера. В первую же ночь, как мы оставили аппарат в сети, раздался полночный звонок. На табло высветился длинный телефонный номер. Звонок явно был междугородний.
– Алло!
Молчание.
– Ваш номер такой-то, – сказал я. – Если вы не прекратите своё идиотское занятие, у вас будут неприятности. Гарантирую.
В трубке раздались частые нервные гудки.
– А давай позвоним по этому номеру, – предложила Аня. – И узнаем, кто это был.
– Хочешь – звони, – сказал я. – Мне спать охота…
Аня ткнула в кнопочку автодозвона и специально для меня включила громкую связь, чтобы я слышал разговор.
Ей ответил мужчина:
– Да, я вас слушаю.
– С вашего телефона только что кто-то звонил. Это были вы?
– Нет, лично я не звонил.
– А кто же тогда?
– Может, жена, – мужчина позвал. – Лена, ты сейчас звонила куда-нибудь? – и выслушав ответ невидимой нам Лены, сообщил: Нет, вы ошибаетесь: никто вам не звонил. Тут какая-то путаница. Может, автоматика на АТС барахлит?
Аня не стала с ним спорить и положила трубку. Я сразу не придал значения тому, что ту невидимую мне женщину мужчина назвал Леной. Только наутро понял, что номер телефона был петербургский, и, следовательно, звонить могла моя Лена. Но зачем ей это было нужно? Она – там, я – тут: параллельные, не пересекающиеся жизни. Впрочем, подумал я, у Лобачевского параллельные линии всё-таки пересекаются. Правда, представить это мне было трудно, почти невозможно. Параллели, они и есть параллели.
Больше никто не звонил нам ночью. И однажды, внезапно проснувшись будто от чьего-то толчка, я открыл глаза и посмотрел в окно: за ним уже серел рассвет, по металлическому отливу подоконника занудливо стучали капли дождя и где-то далеко ухнул гром.
Аня лежала, свернувшись калачиком, как маленький ребёнок. Одеяло с неё сползло на пол, и я поднял его, укрыл жену. Она посветлела лицом, но не проснулась, лишь протянула руку и коснулась моего плеча. Ей нравилось спать, положив ладонь на мою грудь или плечо.
Телефон молчал. Я посмотрел на него, и вдруг мне в голову пришла довольно глупая мысль. А что, если это вовсе не Лена звонила? Может быть, не даёт покоя моя совесть? Наверное, я что-то сделал не так, и сам этого ещё не понял, а совесть уже тревожится…
Но однажды телефон опять зазвонил поздно ночью. На табло высветился номер Дартишвили. Я посмотрел на часы: три часа двадцать одна минута.
– Отар, что случилось?
– Да! Случилось. Утром улетаю. На работу не приду.
– Объясни толком, что происходит?
– Не знаю. Да! Не знаю, как объяснить. Мне надо улететь.
– А как же с нашим проектом? Через неделю должны его сдать.
– Какой проект, Паша! О чём ты говоришь? Я сдохну, если не улечу. Да! Понимаешь: сдохну?
– В чём дело-то?
– Ты не поймёшь. Да! Долго объяснять, чтобы понял. Значит, так: первое, заявление я пошлю почтой, у меня осталось четырнадцать дней от отпуска – пусть считают, что догуливаю его; второе, мне будут нужны деньги, сможешь вернуть долг?
– Да, с зарплаты и верну. Через три дня, как договаривались.
– Деньги придётся отправить переводом. Адрес простой: Петербург, главпочтамт, до востребования, мне.
– Что ты забыл в Петербурге?
– Себя. Вот, искать поеду.
– Ты пьяный, что ли?
– Да! Допил коньяк. Помнишь, мы с тобой не смогли бутылку осилить?
Действительно, две недели назад у Дартишвили был день рождения. После работы в нашей «камере» прошло, как обычно, скромное чаепитие: бутылочка винца, тортик, коробка конфет, чай из пакетиков. Отар считал меня своим другом, других у него не было, и мы посидели потом у него дома. Коньяк был настоящий – «КВ», присланный Отару из Тбилиси. Оказывается, у него там жил родной дядя – брат отца.
За этим-то коньяком я наконец узнал историю семьи Дартишвили. В тридцать восьмом году его деда объявили «врагом народа» и сослали в Хабаровский край, в район имени героя гражданской войны Сергея Лазо на Третий сплавной участок – валить лес для строек СССР. Бабку отправили куда-то в Сибирь, а двух их сыновей определили в разные детские дома. После смерти Сталина деда освободили, но он не захотел возвращаться на родину. Одного сына, будущего отца Отара, дед отыскал довольно быстро: всё это время он, оказывается, обитал в городе Свободном – из детдома как сын «врага народа» попал сюда на спецпоселение. Следы другого сына затерялись, а жена к тому времени скончалась в лагере от дифтерии. Старик вскоре тоже умер, а обрусевший отец Дартишвили женился на хабаровчанке и, не испытывая по Грузии даже ностальгии, навсегда остался на Дальнем Востоке. Он не оставлял попыток найти своего родного брата, и, уже потеряв всякую надежду, всё-таки выяснил: младшего брательника усыновила бездетная чета из Тбилиси, он жив-здоров, женат, доволен жизнью и ничего не знает об истории своей настоящей семьи. К вновь обретённым родственникам он отнёсся довольно прохладно, но приличия соблюдал: не забывал поздравить с праздниками, посылал гостинцы. Коньяк «КВ» дядя послал племяннику специально к дню рождения.
– Допил я этот коньяк, – повторил Отар. – Подумал: вдруг не вернусь – «КВ» пропадёт. Да! И настроение, знаешь, плохое. Взбодриться захотелось.
– Как не вернёшься?
– Паша, я ничего не знаю. Мне одно лишь ясно: надо ехать!
– Не возьму в толк…
– Я вдруг понял, что жизнь проходит мимо. Да! Нет, даже не так. Понимаешь, мне кажется: живу тут, а на самом деле – там. Тут меня нет. Потому надо ехать к себе.
– Ты много выпил, Отар.
– Не понимаешь, о чём говорю? – он громко засмеялся. – Я тоже не понимал. Да! Ничего, когда-нибудь поймёшь. Прощай!
Он положил трубку. Я хотел ему перезвонить, но Аня сонно проворчала: «Что у вас там за переговоры? Прекращайте! Завтра наворкуетесь. Мешаете спать…»
Отар улетел в Петербург. Вскоре от него пришла в институт телеграмма: «Прошу уволить по собственному желанию…» А денежный перевод, который я послал ему в Петербург, вернулся обратно с пометкой: «Вручить адресату не представляется возможным».

Николай СЕМЧЕНКО

ЯБЛОКИ СОБЛАЗНА

Посвящается, конечно, Марине

Часть третья, а может эпилог

Я сидел в ресторанчике на Мтацминде – Святой горе и, ожидая, пока принесут чашку кофе, листал книжку, купленную в газетном киоске по дороге. Не знаю, почему выбрал именно её. Может, из-за названия? «Любовь – это болезнь». Ничего себе, да? Я раскрыл эту брошюрку посередине и глаз выхватил фразу:
«… единственное, наверное, заболевание, от которого не хочется лечиться. Человек начинает неадекватно воспринимать действительность и объект своей страсти, он совершает странные, безрассудные поступки. Влюблённые становятся невероятно смелыми и неожиданно робкими. Где бы они ни были и что бы ни делали, постоянно думают о предмете своего обожания – это их идея-фикс».
– Неужели? – сказал я самому себе. – Люди сходят с ума, а думают: это – любовь? Во, дела!
И купил эту брошюрку. Всё равно мне чем-то надо было занять себя, ожидая Отара. Работа у него заканчивалась только через час, мне не хотелось возвращаться в гостиницу, уж лучше посижу в ресторанчике на Мтацминде, где мы уговорились встретиться. Отар обещал удивить меня чудесами грузинской кухни именно тут.
«В общем, как только мы влюбляемся, становимся другими. Чувство трудно воспринимать как болезнь, но, тем не менее, это недуг. К тому же, вполне излечимый. Лекарство запрограммировано самой природой», – читал я. Согласно воззрениям автора книжки, механизм возникновения любовного чувства очень прост. Когда человек влюбляется, то при одном только виде объекта его страсти у него в организме начинает вырабатываться серотин, или, как его еще называют, "гормон удовольствия" – вещество, дающее человеку ощущение блаженства. Многомудрые японские ученые даже определили срок, в течение которого серотин действует на влюблённых, – четыре года. В этом есть некий прагматизм: за этот период женщина может зачать, выносить и родить ребенка, причём она растит его при участии мужчины-родителя, у которого "гормон удовольствия" пока продолжает вырабатываться организмом. Однако, через четыре года мужчина и женщина вынуждены жить друг с другом уже без любовного допинга – серотина. Он, к сожалению, перестаёт активно вырабатываться в их организмах. Вероятно, так задумала сама матушка-природа: она решила, что генетическое многообразие человеческих особей можно обеспечить путем скрещивания различных пар – значит, через положенный срок они должны меняться. По статистике, вроде, так и получается: через четыре года многие браки распадаются, поскольку супругов ничего, кроме серотина, не связывает. Но человек мнит себя выше матушки-природы, он придумывает всякие моральные установки, которые не давали бы распасться семье как первичной ячейке любого общества. Общество не заинтересовано в нестабильности, ему требуется прочная основа. Но как удержать мужчину возле женщины, которая уже не вызывает у него любовного томления? И как заставить женщину не изменять ему, когда вокруг много других привлекательных особей противоположного пола? Природа изобрела для этого секс, а хитроумное общество придумало, как его разнообразить, не меняя партнёра. Интимные отношения стали той ниточкой, которая привязывает мужчину к женщине и, соответственно, к их общим детям, которых надо растить…»
Интересные дела! Зигмунд Фрейд на любовную эйфорию тоже отводил четыре года. А уж он-то вроде как знал толк в этих делах. И, что характерно, любовь у него не была синонимом секса. Чувства, питаемые серотином, ослепляют, лишают разума, наполняют телесные удовольствия разнообразием, включают фантазию на полную мощность – это напоминает наркотическое исступление: ярко, необыкновенно, так не бывает, волшебство и полёт в страну грёз… Но наступает отрезвление, и вдруг оказывается: серотинная любовь – вещь довольно ненадёжная. Брак, в котором чувственные удовольствия стоят на первом месте, лишены перспективы. А ведь ещё совсем недавно казалось: этот человек – самый лучший, самый желанный и необходимый, жизнь с ним – в радость, за ним – хоть на край земли, и ничего не нужно: «с милым рай и в шалаше», восторг и сплошное цветение буйной плоти, но всё проходит, как только серотина начнёт выделяться меньше. Любовь – химия тела, вот что!
Наверное, автора этой брошюрки женщины не любили. Или он не любил их? Серотин – это, конечно, факт, никуда от этого не денешься. И от гормональных, извините, обострений тоже никуда не деваться. Но человек, наверное, тем и отличается от животных, что ему не всё равно, с кем совокупляться. Наоборот, он сам выбирает объект своей страсти, и этот объект ещё сильнее обостряет его эмоции. К тому же, через некоторое время страстное влечение сменяется тихой нежностью, которую не спутаешь ни с чем, за ней наступает привязанность, переходящая в необходимость, души роднятся и становятся нужными друг другу – может, это и есть любовь?
Пока я листал книжку, усатый официант принёс маленький кофейник из темного серебра, поставил передо мной крохотную чашечку и блюдечко с тонко нарезанным лимоном.
-Мадлоп, – кивнул я. Мне нравилось по поводу и без повода произносить грузинские слова, которые выучил при помощи Дартишвили.
– Генацвале, ещё одну чашку принеси! – услышал я голос Отара.
Улыбающийся, в стильном бежевом костюме и франтоватой шляпе, сдвинутой на затылок, он выглядел довольно эффектно. В Хабаровске Отар если и выделялся из толпы, то исключительно своей типично кавказской внешностью. Здесь же, среди грузин, его отличал стиль. Я и не подозревал, что Дартишвили может стать таким модником. Впрочем, жизнь заставила: дядя устроил его на денежную работу в какую-то парфюмерную фирму, как я понял, совместную: грузино-французскую, а там, кроме деловых качеств, ценилась и внешность сотрудников.
– Ну, как дела? На выставке, говорят, фурор? – Отар обнял меня и прикоснулся усами к щеке. Я никак не мог к этому тбилисскому обычаю: при встрече добрые друзья тут обнимались и даже целовались.
– Замечательно, – ответил я. – Никогда не думал: то, что считал баловством и никчёмным занятием, станет меня кормить.
– Но ведь именно это ты делаешь лучше всех, – Отар налил кофе мне и себе. – О! Какой аромат! Настоящий мокко.
В Тбилиси я приехал вообще-то не в гости к Отару. Фирма, в которую я перешёл из института, занималась производством керамических сувениров. Это были фигурки-обереги, стилизованные шаманские сэвены, маски и, главное, небольшие статуэтки, в шаржированной форме изображающие известных людей. Их выдумывал я. И, надо сказать, спрос на эти поделки был устойчивым. Особенно покупателям нравилась серия с президентом и его командой. Она шла на «ура».
А всё началось с того, что однажды, когда мы всей нашей «камерой» сидели за очередным горящим проектом, я, чтобы расслабиться, взял со стола кусок пластилина и непроизвольно, даже не задумываясь, принялся лепить фигурку Игоря Петровича. Директор вошёл в тот самый момент, когда я пытался придать его изображению величественный вид: устремленный вперед, директор вытягивал руку вперёд – типа, «Верной дорогой идёте, товарищи!» Как незабвенный Владимир Ильич Ленин в ортодоксальных творениях скульпторов советской эпохи.
– Павел, да у вас талант пропадает! – неожиданно восхитился Игорь Петрович. – А нашего губернатора сможете изобразить? У него юбилей через месяц, из администрации уже звонили: надо, мол, что-то дарить, желательно – нечто творческое, эксклюзивное. С юмором у губернатора всё в порядке. Может, изобразите его в виде охотника? С любимой собакой. У него фокстерьер…
Поотнекивавшись несколько дней, я всё же слепил из глины карикатурную фигурку нашего грозного губернатора. Он получился у меня эдаким добродушным и веселым охотником, у ног которого сидела любимая собака.
Фигурку обожгли в специальной печи, раскрасили и подарили губернатору на день рождения. Самое интересное, что она понравилась ему, и он выставил скульптуру в своём кабинете. Льстецы и подхалимы, как водится, восхищались: «Ах-ах, какая чудная работа! Тонкий юмор, соблюдено чувство меры, великолепный стиль. Кто же автор?» Вельможа самодовольно расправлял плечи: «Есть и в нашей губернии таланты. Поддерживать их надо!» Моей фамилии он, естественно, даже и не знал, но разведка местного «Белого дома» быстренько всё выяснила. Вскоре то один чиновник, то другой стали заказывать мне собственные фигурки – так на них возникла мода. А потом обо мне узнали в той самой сувенирной фирме, которая как раз ломала голову, что бы такое выдумать новенькое и необычное.
И не думал я, и не гадал, что моё детское увлечение вдруг обернётся серьёзным делом, да к тому же приносящим не только доход, но и удовольствие: приятно заниматься тем, что нравится. Правда, мне пришлось изучить технологию производства глиняных игрушек, которая оказалась не так проста, как считают дилетанты.
Время от времени наша фирма участвовала во всяких выставках, промо-акциях, ярмарках. Когда пришло приглашение из Тбилиси, я сразу подумал об Отаре и, поскольку была не моя очередь представлять фирму, выпросил командировку в Грузию. К тому времени я уже знал, что Дартишвили уехал из Петербурга, не добившись от Лены взаимности, – расстроенный, одинокий и несчастный, он откликнулся на предложение дяди заняться выгодной работой в Тбилиси. Тут его быстро женили, жену звали Эмма, она была дочерью какого-то важного чиновника, через год у них родилась дочка Катя, ещё через год – сын Шота. Мой друг писал, что всё у него хорошо, а о проказах молодости он теперь вспоминает как о наваждении. Наваждении, которое, слава Богу, кончается.
– Что ты там такое читал? – Отар кивнул на книжку. – У тебя был такой вид, будто ты с кем-то спорил…
– Да вот, человек утверждает: любовь – это химия тела, – я пересказал содержание брошюрки. – Романтикам эту книжку читать противопоказано. Они ведь считают, что браки заключаются на небесах…
– Есть такой афоризм: брак – это цена, которую мужчины платят за секс; секс – цена, которую женщины платят за брак, – напомнил Отар. – Всем движет основной инстинкт. Это факт. Но человеку нравится прикрываться фиговыми листьями. Потому он выдумывает идеал любви – своего рода фиговый листок, закрывающий элементарное стремление к размножению.
– Отар, ты изменился, – заметил я. – Во-первых, не кричишь после каждого слова это своё «да!», как прежде. Во-вторых, ты стал жёстче и…
– Циничнее? – Отар обаятельно улыбнулся. – Не стесняйся, говори как есть! А то, что я теперь не «дакаю», так это вполне объяснимо. Знаешь, когда я был в чём-то не уверен, но мне хотелось, чтобы это было правдой, я кричал «да!». Самому себе, прежде всего, – он иронично покачал головой. – Я тоже много чего выдумывал, Паша. Сочинял любовь!
– Никогда бы не подумал, – изумился я. – Ты мне казался эдаким гигантом большого секса, далёким от всяких сантиментов.
– Ну, нет! – Отар опустил глаза. – Мне просто хотелось выглядеть крутым мужиком. Но чем больше я узнавал женщин, тем сильнее понимал: почти все они не терпят пустоты, им непременно нужно заполнить её чувствами, эмоциями, отношениями – они создают нечто там, где ничего нет. Может, созидательная функция у них в крови? Предназначение женщины – давать новую жизнь. И это её качество творца распространяется на всё – на мужчину, которого она стремится сделать своим любимым, на интимные отношения, пустые полки – их она тут же заставляет безделушками, книгами, картинками, на разговоры, в которые она вносит тайный смысл, и даже обстановку в квартире ей непременно нужно время от времени поменять местами. Они не терпят пустоты, вот истина! И я старался выдумывать любовь.
– Не пойму, как можно выдумать её, – сознался я. – Реальный мужчина, реальная женщина – значит, нужны реальные отношения.
– Паша, ты, наверное, не хочешь меня понять, – Отар задумчиво посмотрел на меня. – Женщина не живет без любви. Не может она без неё жить. Знаешь, даже самые умные, самостоятельные и энергичные женщины готовы на всё, что угодно, лишь бы их любили. А я, Паша, был чудовищем, впрочем, – он усмехнулся, – наверное, достаточно милым и привлекательным чудовищем: мне была нужна эта нежная, податливая плоть, – и потому я выдумывал любовь. А они верили мне. Но однажды любовь выдумали и для меня, Паша. Ты знаешь, кто именно, – Лена. И я пропал! Я потерял голову, сошёл с ума, бросил всё…
Отар замолчал и, отвернувшись, долго смотрел вниз, туда, где росли пыльные деревца алычи и грецкого ореха. Я не мешал ему, понимая, что он вспоминает то, о чём, быть может, не хочется говорить даже другу.
– Знаешь, Паша, я понял одну важную вещь, – наконец сказал Отар. – Любовь – это когда другой человек нужен тебе ради него самого, а не для удовлетворения твоих потребностей. Когда жизнь другого человека становится и твоей жизнью – это, наверное, и есть любовь.
– Кажется, что-то подобное писал Лев Толстой, – вспомнил я.
– Может быть, не знаю, – кивнул Отар. – Я не любитель читать всякие умные книги. Если бы я их читал, то, наверное, понял бы: не стоит ничего сочинять. Жизнь прекрасна сама по себе.
Он ничего не рассказал мне о том, что произошло в Петербурге. Мне лишь оставалось догадываться: Лена не захотела продолжения их отношений, тем более, что и отношений-то, собственно, не было. Уже в Тбилиси, встретив Катю, он понял: в отношениях мужчины и женщины одной лишь страсти недостаточно – нужно ещё понимание, уважение, общие интересы. Научиться любить обычного человека, со всеми его достоинствами и недостатками, гораздо труднее, чем того, образ которого постоянно додумываешь и наделяешь в своих фантазиях неземными чертами.
Это, кажется, наконец-то поняла и Зоя. Она вышла замуж за того самого часовщика, место которого заняла в Доме быта. Через год родила Арину – смешную лупоглазую девчушку. «Будет невестой нашему Никите, – шутила моя Аня. – Смотри, как они дружно в песочнице играют. Никита даже свои машинки ей доверяет, а другим детям ни за что их не даст. Невеста, словом!»
Рассказывая об этом Отару, я вдруг, кажется, увидел Марину, а может, и не ее, а очень похожую женщину. Она сидела наискосок от нас, в тени виноградника.
Эта женщина равнодушно пригубливала бокал светлого вина и, наклонив голову, без всякого интереса слушала то, что ей говорил солидный господин в безупречно строгом костюме. Пока я разглядывал их и размышлял, подойти к ним или нет, появился длинный, худой грузин в клетчатой кепке и, как-то странно сгибаясь и кланяясь, сказал им несколько слов.
Господин встал и, небрежно бросив на стол немного крупных купюр, подал руку женщине. Она, смеясь, выхватила из букета, перевитого золотыми и серебряными ленточками, желтую розу и, помахивая ею, оперлась на плечо спутника.
И пока они шли к машине, все, кто сидел на открытой веранде, не могли отвести от них глаз.
– Вах, веревки вьет из такого человека! – сказал Отар. – Говорят, каждый день ей привозят из оранжереи специальный букет. Чтобы обязательно в нем была желтая роза.
Я спросил, кто эта женщина, и Отар горячо сказал что-то по-грузински, а переводить не стал. Но по его глазам я и так понял: какая разница, кто она, если от нее кружится голова как от чистого горного воздуха.
А внизу, там, где фуникулер делал первую остановку, была похоронена Нина Чавчавадзе – восхитительная женщина, которую любил великий Грибоедов. От этого тоже кружилась голова, как и от запаха картошки, которую пекли на углях рядом с шашлыком...
2005 г.
Сайт создан в системе uCoz