НАШИ АВТОРЫ

Николай СЕМЧЕНКО

ЯБЛОКИ СОБЛАЗНА

Посвящается, конечно, Марине

Страница 3
Переход к страницам: [1],[2],[4],[5].

Мишка развернулся и, даже не кивнув нам с Зойкой, бросился к своему дому. Жил он недалеко, через овраг от нас.
Этот овраг славился на всю округу: не очень глубокий, по склонам он был покрыт зарослями темно-зеленой лещины, на дне лежал огромный серый валун, из-под которого вытекал ручеёк. Вода в нём всегда была чистая и холодная, аж зубы ломило. За ней специально приходили со всего посёлка – считалось, что эта родниковая водичка очень полезна. Местные мужики, например, заметили: если наутро после хорошей гулянки хлобыстнуть стаканчик такой воды, то похмелье как рукой снимет. Некоторые гуляки, впрочем, не дожидались рассвета – прежде, чем вернуться домой, навещали родничок. Говорят, что студёная водичка быстро приводила их в нормальное состояние. Я и верил, и не верил в эти легенды, но считал родничок одной из достопримечательностей посёлка.
– Нечем больше похвастаться? – иронично покачала головой Ольга. – Ну, хоть родник есть. Хотя ничего особенного он собой не представляет. Не нарзан же!
– А людям помогает, – не сдавался я.
– Самовнушение, – вздохнула Ольга. – Мой отец считает, что люди слишком часто что-нибудь себе внушают и потом свято верят в то, что истинная правда.
– Да ладно вам, спорщики! – сказала Зоя. – Ещё наговоритесь, – и обратилась к Ольге. – Не проговорись матери, что с Мишкой танцевала. Она страсть как его не любит.
– А мне-то что её мнение? – вскинула голову Ольга. – Я уж как-нибудь сама в людях разберусь. Терпеть не могу, когда что-то за меня решают.
– Она старше, у неё опыт, – не соглашалась Зоя. – Мама никогда не ошибается.
– Да что ты! – вскинулась Ольга. – Знаешь, кто никогда не ошибается? Карл Маркс! У вас вон на всех заборах написаны лозунги: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», – и она рассмеялась. – Твоя мать – прямо Карл Маркс местного значения!
Переругиваясь, девчонки ушли, я тоже побежал домой. Электричество у нас горело только в двух окнах – спальни родителей и комнаты Марины. Она распахнула обе створки рамы, и желтоватый, блистающий столб света упирался в высокую яблоню, которая росла у самого забора. Яблоки на ней поспевали особенные: светло-зеленые с розоватыми полосочками, они пахли солнцем и мёдом.
Марина не боялась, что в её комнату налетит вся та туча комаров, мошек и ночных бабочек, которая колготилась в потоке света. По её чертежу отец сколотил из тонких реечек раму, на неё натянули марлю – получилось что-то вроде москитной сетки. Она крепилась на четырех шурупчиках и легко снималась. Это простое изобретение пользовалось в посёлке необыкновенной популярностью: вскоре такие сетки появились и в других домах. Надо же, столько мучились от комаров и мошек, а додуматься до такого не смогли!
Я наскоро перекусил: мама оставила на столе жареную рыбу и мой любимый салат из помидоров, в котором вместо соли был сахар. Воду для чая я вскипятил сам, но пить его раздумал: очень хотелось спать, глаза прямо сами закрывались.
Проснулся я от шума. На улице громко вопила какая-то женщина, благим матом орал мужчина. В доме тоже стоял переполох: мама и Марина бегали от окна к окну, а отец, ругаясь, что-то искал.
– Ну, куда же он запропастился? – бранился отец. – Вчера вот тут стоял, в углу.
– Не ходи без топора! – волновалась мама. – Вдруг там убийца какой. Топор ему загрозой будет.
– Никогда ничего у вас на месте не лежит, – бурчал отец. – Да что же это за дом такой?
Топор ещё днём взял я. Надо было обтесать пару колышков, чтобы подвязать упавшие георгины. Ну, и, конечно, забыл положить топор на место.
Я соскочил с постели и, жмурясь от яркого света лампочки на кухне, повиноватился отцу:
– Пап, топор на крыльце лежит. Забыл его на место положить.
Отец бешено зыркнул, чертыхнулся и выбежал из дома. Мама и Марина кинулись за ним, я тоже решил не отставать и, как был в трусах и майке, тоже выскочил во двор.
На улице теперь орал только мужик, женщины слышно не было.
– Убил, – шепнула мама. – Ой, изверг!
– Тсс! – цыкнула Марина. – Слышите, Лиля, ваш Василий с кем-то разговаривает?
– Вроде, мирно говорят, – заметила мама. – Кто бы это мог быть?
Женщины, держась друг дружки, осторожно двигались в сторону оврага, откуда доносились голоса. Мама оглянулась и замаячила мне: не ходи, мол, за нами.
– Пашка уже не маленький, Лиля, – одёрнула её Марина. – Если что, то у нас уже двое мужчин для защиты – Василий и Павел. Пусть идёт!
Но идти в овраг нам не пришлось. Шумно раздвигая ветви лещины, на тропинку вывалился сначала отец, за ним – скрюченный в три погибели мужчина. Он держался за низ живота и тихо, сквозь зубы, матюгался:
– Вот же шалава, кол ей в рыло! Из сумасшедшего дома, верно, сбежала.
– Всё нормально, – успокаивал его отец. – Ты сам её перепугал до смерти. Подумай: идёт девчонка, ни зги не видно, любого шороха шугается, а тут – здрасьте, какой-то обормот в овраге…
– Да я только и хотел, что время узнать, – чертыхнулся мужчина. – А она мне раз – ногой в яйца, да ещё потом – под задницу пнула. Ну, дела!
– Кой чёрт тебя сюда среди ночи понёс? – допытывался отец. – Нормальные люди давно спят.
– Да так, – мужчина наконец разогнулся, и я увидел: это Иван. – Перебрал лишку. А жинка-то у меня, сам знаешь, строгая. Ну, и решил освежиться родниковой водицей.
– Вон что, – присвистнул отец. – Пьянка до добра не доведёт. Что-то ты часто стал поддавать, прежде не был в этом замечен…
– Значит, есть причина, – сказал Иван.
Женщины тоже признали Ивана и, смущаясь, подошли к нему.
– А мы-то думали, что тут маньяк бродит, – усмехнулась Марина. – Какую-то женщину насмерть испугал. Чего она кричала-то так?
– А спроси её, – поморщился Иван. – Я к ней: сколько, мол, времени, барышня? А она – сразу как двинет, – и он снова принялся пересказывать ход событий.
– Узнал, кто это был? – спросила мама.
– Не, первый раз видел, – Иван снова страдальчески сморщился. – И больше видеть не хочу, шалаву малолетнюю. Приличные девочки об эту пору возле мамы с папой находятся, а не по закоулкам лазят…
– Ну, скажем так, нормальные мужья в это время тоже не шляются по оврагам, – ехидно заметила мама. – Нагнал ты страху на нас!
Марина как-то слишком насмешливо глядела на Ивана, а он, как мне показалось, избегал её взгляда.
– Что, водка помогает лучше думать? – неожиданно спросила Марина. – Или, наоборот, залил глаза – и отключил думалку?
Иван вздрогнул. Может быть, не от её вопроса. Просто подул свежий ветерок, и я тоже поёжился.
– Да! – сказал Иван, и сказал он это как-то отчаянно, будто отвечал не на только что заданный вопрос, а на какой-то другой, известный только им двоим. – Да! И ты это знаешь.
Мама зябко поёжилась и, ни к кому конкретно не обращаясь, произнесла:
– Свежо-то как!
Марина поддержала её:
– Да. Пора и по домам. Скоро рассветёт.
– Перед работой хоть поспать немного, – зевнула мама.
– Всё бы вам спать! – ни с того, ни с сего разозлился Иван. – Так всё на свете проспать можно.
– Не знаю, кто как, а я своего не просплю, – засмеялась Марина.
Иван буркнул в ответ что-то нечленораздельное и, ни с кем не попрощавшись, решительно свернул на дорогу, ведущую на его улицу. А мы вчетвером двинулись домой.
Под утро мне приснилось, что я снова летаю. Высоко-высоко, под самым солнцем. Дома внизу казались игрушечными, деревья – кустиками травы, река бежала тоненьким ручейком, и даже коровы, которые паслись на берегу, напоминали букашек. Мне было легко и свободно, я парил как птица, весело кувыркался в потоках тёплого, ласкового воздуха, который замечательно пах звёздами, травами, росой. Но вдруг набежала серая тень, и ударил гром. Часто-часто застучали дождинки. По чему же они стучали? Ведь вокруг ничего не было, только сияющий простор, ветер и солнце. Даже тучи на небе не наблюдалось – только её тень, а где была туча – этого я понять не мог.
Дождинки стучали всё настойчивее и громче. Я открыл глаза и понял: кто-то бросает мелкие камушки в оконное стекло.
– Вставай, соня! – донёсся до меня голос Зойки. – Хватит дрыхнуть. Уже десять утра.
Мне совершенно не понравилось, что она решает за меня, сколько мне спать, и потому я с недовольным видом открыл окно:
– Ну, чего тебе?
– Поговорить, – Зойка выглядела озабоченной. – Очень надо!
– Поспать не дают, – я постарался придать голосу сердитости. – То ночью переполох устраивают, то утром в окна барабанят. Что у тебя такого случилось, чтоб человека покоя лишать?
– Тихо ты! – прикрикнула Зойка. – На всю улицу базлаешь.
– А что я такого особенного говорю, – удивился я, – никаких секретов, вроде, не выдаю.
Зойка попросила меня выйти к калитке, и, как мне ни хотелось этого, а пришлось влазить в шаровары и тащиться на улицу. Заговорщицки округляя глаза, одноклассница перегнулась через калитку и зашептала:
– Ты узнал, кто в овраге ночью был?
– Ну, узнал. Иван там был.
– А он говорил, кого видел там?
– Не только видел, но и пострадал, – ухмыльнулся я. – Лазит ночами, где не надо.
Зойка ойкнула.
– Чего ты ойкаешь? И вообще, откуда об этом происшествии знаешь?
– Да не лазила она где не надо, – с жаром зашептала Зойка. – Она хотела на озере покупаться, только и всего.
– Кто она? – не понял я.
– Кто-кто! – Зойка рассердилась. – Сам знаешь, кто – Ольга!
Я присвистнул, сообразив наконец, что речь идёт о Зойкиной двоюродной сестрице, которую середь ночи потянуло на романтику. Но откуда она знает про это озеро, и почему не побоялась пойти туда одна?
– Это Мишка виноват, – объяснила Зойка. – Он так расписал прелести купания под звёздами, что Ольге захотелось почувствовать себя русалкой. К тому же, сейчас чилимы поспевают, а Ольга никогда водяных орехов не пробовала – Миша пообещал ей насобирать их на озере.
– Во даёт! – только и сказал я, пораженный, можно сказать, в самое сердце. Неужели у них в городе такая мода: только познакомиться – и сразу ночные купания, то да сё, с почти незнакомым-то парнем?!
– Мишка, наверное, проспал, – сказала Зоя. – По крайней мере, никто Олю не ждал. Назад она решила спрямить дорогу – пошла через овраг, а там – какой-то тип в темноте бродит, и сразу к ней: «Время есть?» Ольга решила, что он к ней пристаёт, ну и двинула ему…
– Ничего себе! – снова поразился я, хотя прекрасно знал из объяснений Ивана, что и как в овраге произошло. До меня, наконец, дошло, что Ольга не робкого десятка: если что ей покажется не так, то долго не думает – двинула, куда надо, и дай бог ноги, пока обидчик не опомнился. Но Иван-то, судя по всему, и не думал к ней приставать. С чего она вдруг решила, что у него дурные намерения? Значит, когда Ольга рассказывала про особый приёмчик, – это была, так сказать, не теория. Она уже применяла его на практике и прежде, если так ловко управилась со здоровым мужиком в овраге.
– Ничего себе! – повторил я.
– Она теперь переживает, – сказала Зоя. – Представляешь, что могут подумать о девушке, которая ночью бродит по посёлку?
– Ну и пусть думают, – ответил я. – Думать не запретишь.
– А ещё точнее: на каждый роток не накинешь платок, – кивнула Зойка. – Сейчас нам нужно понять, узнал ли Иван Ольгу. Ведь может нечаянно проговориться, что городская-то, мол, странно себя ведёт…
– Ты сама подумай, откуда бы он Ольгу знал, – я хотел покрутить пальцем у виска, но передумал: Зойку обижать мне не хотелось. – Иван её никогда прежде не видел, а если встретит сейчас, то, может, даже не узнает: в овраге было темно.
– Слава Богу, – выдохнула Зойка. – Ты меня успокоил. Побегу, скажу Оле, что всё нормально…
– Ничего себе нормально, – не удержался я от ехидного замечания. – Взрослого мужика чуть инвалидом не сделала!
– Впредь он умнее будет, – откликнулась на бегу Зойка. – Нечего с незнакомыми девушками заговаривать!
Я вернулся домой. Мама утром не успела помыть посуду. Пришлось мне греть воду, чтобы в тазике перемыть все эти ложки-плошки. А пока я это делал, почему-то думал о Мишке. Всё-таки он тот ещё болван: позвал девушку на озеро, а сам не пришел, и причина, конечно, одна: просто проспал. Тот ещё, блин, ухажёр! А какой наглый… Надо же, не постеснялся назначить свидание на такое позднее время, да ещё на озере. И Ольга тоже повела себя как-то не так… А как надо так?... Ну, может, у них в городе не считается предосудительным купаться по ночам чёрт знает где… Речь-то шла всего-навсего о купании, не так ли?... Ну, и что же тогда в этом плохого? Наверное, я сам испорченный, пошлый человек: всякие пакости на ум приходят, ужас просто! Но ведь всем известно, что Мишка совсем не романтик, он циник и пошляк– это ясно. А что, если мы ошибаемся? Может, он только с виду такой, а на самом деле – нежный и одинокий…
Про меня никто не может сказать, что я тоже думаю о том, о чём Мишка не стесняется говорить вслух. Я хочу, чтобы у меня была девчонка, и чтобы она разрешила сделать то, чего я хочу больше всего на свете – только подумаю об этом, как по спине бегут мелкие быстрые мурашки: они словно щекотят меня лапками, и под кожей мгновенно разливается жар, а во рту появляется привкус чего-то сладкого, похожего на сливочные тянучки. Эта истома, охватывающая всего тебя, цепкими и горячими пальцами осторожно сжимает низ живота – и внутри что-то напрягается, как струна, дрожит, пульсирует резкими толчками, и тяжелая горячка угара охватывает мошонку. Каждый раз я пугаюсь этого и думаю, что всё, что происходит со мной, – проявление низменных инстинктов. И в школе, и дома нас тогда учили, что человек не должен быть рабом своих страстей – он выше их, потому что способен управлять желаниями. Поддаются искушению лишь слабые духом. Инстинкты – это привилегия животных, разум – свойство лишь человека, так же, как и нравственность.
И как же я удивился, когда, читая роман Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея», наткнулся на мысль о том, что единственный способ избежать искушения – поддаться ему. И ещё: «Те, кто в прекрасном находят дурное, – люди испорченные, и притом испорченность не делает их привлекательными».
Это был первый из двух томов избранных произведений Оскара Уайльда. На сиреневой обложке каким-то детским почерком были выведены имя и фамилия писателя, с правого края шла виньетка, похожая на рахитичную ветку розы с шипами. Составитель издания – Корней Чуковский, детский писатель. Но эти книги выпустило издательство не детской, а художественной литературы – Гослитиздат. 1961-й год.
– Замаскировали под книжку для детей, – объяснял отец матери. – Смотри: чтобы цензура пропустила «Портрет», для отвода глаз специально его сказки напечатаны – «Счастливый принц», «Великан-эгоист», «Рыбак и его душа»… Но они тоже не такие уж они и детские!
– А что в этом романе такого уж запретного? – удивилась мама. – История, смахивающая на сказку. Наш Гоголь тоже нечто подобное написал, и у Бальзака есть «Шагреневая кожа» – похожая, согласись, история.
– Так да не так! – горячился отец. – Уайльд разрушает устойчивые стереотипы и заставляет думать, понимаешь: не слепо принимать на веру какие-то установки, а именно – думать. В любом государстве всегда в опале люди, которые мыслят сами. Их книги – тоже.
Мама почему-то напрягалась, даже по сторонам оглядывалась, и, переходя почти на шёпот, спрашивала:
– Это что, запрещённая книжка? Ты уж поскорее отдай её режиссёру. И чему он вас там, интересно, учит?
– Книжка-то нормальная, люди ненормальные, – отец улыбался, и в этой улыбке сквозила какая-то весёлая злость. – Представь, что подумает какая-нибудь передовая доярка-орденоносица, если услышит, допустим, вот это, – он листал сиреневый томик и декламировал:
– Но каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал,
Один – жесткостью, другой –
Отравою похвал,
Трус – поцелуем, тот, кто смел, –
Кинжалом наповал.
– Да уж! – вздохнула мама. – Сильные страсти, яркие личности. Это не для нас. Как доярка станет повышать надои, если у неё в личной жизни не всё в порядке? Уж лучше пусть она живёт тихо-мирно, с пьяницей-мужем, сопливыми детьми, хорошей зарплатой и ни о каких устремлениях души не думает. Конечно, так проще…
– А простота хуже воровства, – весело сверкал глазами отец. – Хорошо, хоть есть книги, которые заставляют иначе видеть мир. Даже не знаю, где я их буду брать, когда Режиссёр уедет…
Этого режиссёра папа никогда не называл по имени-отчеству, просто – Режиссёр. Мне кажется, что с большой буквы. Каким образом его занесло в наш посёлок, точно никто не знал. Но ходил слух, что раньше он работал чуть ли не в Москве, в каком-то большом театре. Однако то ли не так, как надо, поставил спектакль, то ли какое-то воззвание подписал, а оно оказалось за границей, то ли в каком-то «Метрополе» что-то не то делал – в результате Режиссёра выслали за пределы столицы, но он не захотел жить на 101-м километре и сам уехал на Дальний Восток, а уж тут попал в наш поселок: вакансия для него была только в народном театре, никаком больше.
Книги Режиссёру, наверное, присылали друзья из Москвы. В нашем сельпо таких не было, на полках пылились брошюрки о решениях очередного съезда компартии, пропагандистские книжки о советском образе жизни, сборники каких-то постановлений в серых обложках, тисненных золотом, но, впрочем, яркими пятнами среди них выделялись картонные книжки-раскладки для малышни и томики Аркадия Гайдара и Льва Кассиля – отличные книги, но сколько же можно печатать одно и то же? Других детских писателей в стране как будто и не было. По крайней мере, мы в своём посёлке их книг не видели.
Уходя на работу, отец прятал книгу Уайльда под подушку. Запретный плод, как известно, сладок – и я, конечно, поддался искушению прочитать то, что так тщательно скрывалось от меня. А может, и не от меня? Просто отец боялся, что кто-нибудь может увести книгу или её, не дай Бог, порвёт Дунька: она, стерва эдакая, взяла привычку точить коготки о твердые переплёты. Чуть зазеваешься – Дунька прыг на книжку и давай наяривать по ней когтями. Она не раз бывала за это бита, но от дурной привычки не отказывалась.
Вспомнив об Уайльда, я невольно подумал об Ольге. Интересно, есть ли его книга в её домашней библиотеке? Может, её тоже зацепила эта потрясающая мысль: если человек находит дурное в прекрасном, то он испорченный? Но главное даже не в этом, а в том, что он становится непривлекательным.
Наверное, я потому и не привлекателен для Оли, что нахожу дурное в том, что все считают прекрасным. Ах-ах, любовь – прекрасная страна и всё такое! Но она не бывает без этого: двое делают то же самое, что кобель с сучкой, соединяются своими писками, ласкаются и целуются (а вдруг во рту какие-нибудь микробы или гнилые зубы?).
Взрослые всегда стыдливо гнали с детских глаз собачьи свадьбы, особенно старались бабки: бросали в псин камни, палки и при этом бранили внуков, бессовестно глазеющих на вакханалию животных. Мы понимали, что это считается у старших чем-то постыдным и низким. К тому же, самые грязные маты были основаны как раз на том непечатном слове, которым обозначалась физическая сторона любви. Значит, это – нечто такое, чего следует стесняться и что скрывается, потому что неприлично? Ответов я не знал. Но меня тревожило суждение Уайльда о непривлекательности. Неужели в человеке невольно проявляются его дурные мысли? Может, я что-то делаю не так?
Вот, допустим, взять мумиё. О нём шла слава как о чудодейственном лекарстве, но в советских газетах то и дело появлялись статьи: мумиё, мол, используют лекари-шарлатаны, ничего целебного в нём нет, наука не доказала (но, впрочем, и не опровергла) его полезных качеств. И всё-таки, не смотря на все разоблачения, болящие всеми правдами-неправдами доставали кусочки этого серого вещества, похожего на высохший помёт ласточек. Что ещё поразительнее, оно действительно помогало, и людей не смущало даже то, что некоторые учёные мужи с пеной у рта доказывали: «Мумиё – это испражнения горной мыши. Вы лечитесь экскрементами!»
Может, это и вправду мышиные какашки. Но зачем об этом думать, если оно помогает людям? И зачем, например, помнить о том, как получается мёд? Каждый знает: это ни что иное, как отрыжка пчёл. Но лучше об этом не помнить, когда его ешь. Самая лучшая конфета никогда не бывает слаще мёда. А что, если и в любви не надо искать, из чего она состоит? Любовь – это просто любовь, без разделения на физическую и духовную стороны. Как только начинаешь её препарировать, так и обнаруживаешь нечто дурное, Но плохое немудрено обнаружить во всём и везде. Может ли любовь быть дурной? Это смотря как к ней относиться.
Подумав об этом, я успокоился. К тому же, и посуду незаметно перемыл. Я заметил, что любое, самое нудное дело делается быстрее, если думать не о нём (тогда оно вредничает и длится бесконечно!), а о чём-нибудь другом; или решать в уме задачу, повторять заданное наизусть стихотворение или придумывать какую-нибудь историю.
Этих историй я напридумывал сто, а, может, двести или ещё больше. И никому ни за что о большинстве из них не рассказал бы. Ну, например, такая. Я, уже взрослый, приезжаю в посёлок, весь такой из себя особенный – хорошо одетый, непременно в шляпе и галстуке, при деньгах и, конечно, известный – скорее всего, учёный, а может, художник (да, конечно, лучше – художник, это всегда как-то привлекательнее). И вот, навстречу идёт Мишка – он, разумеется, так и остался в посёлке, никуда не смог поступить учиться, крутит баранку машины или, что ещё хуже, работает трактористом: вечно грязный, замазученный, и от него воняет махоркой и перегаром. У Мишки злая жена, непременно толстая, как гусыня, и такая же глупая, а ещё – мал мала меньше, и жена снова беременная. «Здрасти», – кланяется мне бывший сосед. А я делаю вид, что не узнаю его, и вообще, я – деловой человек, у меня нет времени на разговоры со всякой шантрапой. И в доказательство этого вскидываю левую руку и смотрю на циферблат золотых часов. Они победно сверкают на солнце, и сразу видно: вещь дорогая, заграничная. «Не узнаёшь, что ли?» – обиженно спрашивает меня Мишка и называет себя. «Боже мой! – высокомерно говорю я. – Как ты низко пал…» Мне непременно хочется произнести эту фразу. И при этом с сожалением покачать головой. А все девчонки, которые его когда-то любили, Мишку даже и не замечают. Они меня замечают, и наперебой кружат вокруг: «Здравствуйте, Павел Васильевич, ах-ах, мы о вас так много слышали, ах-ах, это просто счастье видеть вас…» Ну, и так далее. Главное – Мишка повержен и морально уничтожен.
Или другая история. Один гениальный изобретатель придумал прибор: наставишь его на человека, чик-чик на кнопочки – и вот уже дурак умным становится, злой – добрым, а некрасивый – сказочным принцем. Но изобретатель был рассеянным, и этот свой облучатель потерял, а я нашёл. И вот, идёт навстречу мне Нина Ивановна. «Такой-сякой, – говорит она, – вечно ты всякую чушь придумываешь, газету мне испортил, урок вчера не выучил, Зою Авхачёву с толку сбиваешь. А ну, родителей в школу, быстро!» Не тут-то было. Направляю я на Нину Ивановну облучатель, чик-чик на кнопочки – и она уже не строгая учительница, а противная серая жаба: скок-скок в грязную лужу и сидит там, боится на глаза мальчишкам-хулиганам попасть. Так тебе и надо! Посиди, подумай о жизни. Правда, мне всё равно жалко Нину Ивановну, и я бы, наверное, уже к вечеру обратил её в человека.
А когда я увидел Олю, то целую сказку сочинил. А может, это сон был? Потому что специально я ничего не придумывал – эта история как-то сама собой возникла в голове. Будто сон вспомнился. Летаю я, значит, по своему обыкновению в небе. Вокруг – лебяжий пух лёгких облачков, жаворонок колокольчиком заливается, самолётик летит навстречу. Мне хочется подняться ещё выше, и я взмахиваю руками, и с каждым взмахом – всё ближе и ближе к солнцу. «Эй, – кричат мне снизу. – Куда ты? Сгоришь!» А я внимания не обращаю. «Сгоришь и упадёшь! – волновались люди. – А ну, лети обратно!» Но это они из зависти, потому что сами разучились летать. А солнце всё ближе, всё горячее – и обожгло меня, и я вправду упал.
Упал и лежу в зелёной траве. Надо мной голубое небо и в нем по-прежнему звенит жаворонок. Но вдруг небо заслоняет лицо Ольги. Она склоняется надо мной и говорит: «Я за тебя переживала!» А я отвечаю ей: «Поцелуй меня». И она целует…
Утром я просыпаюсь с распухшими губами, в обнимку с подушкой. Оказывается, я целовал её всю ночь, и она, измусоленная, мокрая, измятая, являет из себя жалкое зрелище и выдаёт мои тайные страсти. Хорошо, что родители на работе, и подушка, взбитая и поправленная, выносится на солнышко – пусть просушится.
Если бы кто-то из пацанов узнал, что я выдумываю все эти истории, то засмеяли бы меня, точно бы посчитали малахольным. Наверное, у меня потому и нет закадычного друга, что волей-неволей я бы рассказал ему и про свои фантазии, и об этих пластилиновых фигурках. А он – кто знает? – ещё кому-нибудь рассказал бы.
Оля и не подозревала, что она – девочка из моих историй и снов. Я изо всех сил старался делать вид, что мне не очень-то и нравятся такие городские задаваки, как она. Подумаешь, у неё папа – какой-то там учёный-психолог, а сама-то она что из себя представляет? Если честно, то, конечно, представляет: идёт по улице – мужики вслед обязательно оборачиваются, а бабки на лавочках сразу начинают по её поводу шушукаться; и не дура она, с ней интересно говорить обо всём на свете. Но я не выдавал себя. Пусть думает, что хоть одному парню она безразлична, не такая уж, значит, умопомрачительная особа.
Зато Мишка вовсю старался понравиться. Он даже букетики цветов ей носил. Просыпается Оля утром, а на подоконнике стоят георгины или гладиолусы. Это при том, что во дворе Мишкиного дома не было ни одной клумбы – его мамаша каждый сантиметр земли использовала под помидоры. Они у неё вымахивали огромные, сплошь покрытые красными, розовыми и желтыми плодами – их Мишкина маманя возила в город на продажу. А цветочки считала баловством. Значит, Мишке приходилось добывать их в чужих палисадниках. Воровством это никто не считал, но попадись он с поличным, позора бы не избежал.
Марине однажды кто-то тоже поставил на подоконник букет фиолетовых астр. Я эти цветы не очень люблю: они начинают распускаться в конце августа – значит, скоро в школу, прощай, летняя свобода! И Марине они, кажется, не нравятся, потому что она выставила этот букет на кухню: «Пусть тут стоят, а то у меня от астр голова болит…»
Теперь она часто куда-то уходила вечерами одна, возвращалась поздно, и мама не раз ей говорила: «Ой, смотри, добегаешься! Нарвешься на какого-нибудь охальника. Чего смеешься? Как бы реветь не пришлось!».
И однажды она действительно заплакала. Родителей дома на было. На раннем утреннем поезде, еще затемно, они уехали в город за покупками. Марина, наверное, думала, что я сплю и потому, не стесняясь, рыдала громко, протяжно, с долгами вздохами, и столько во всем этом было страдания, что у меня тоже навернулись слезы на глазах. Я не могу переносить боль – ни свою, ни чужую, и меня за это дразнили пацаны. Смотрю, допустим, кино, а там показывают, как бандиты мчатся на машине, не разбирая дороги, и люди бросаются от них врассыпную, а кто-то попадает под колеса и, как мячик, отскакивает от них. Весь зал ржет, а у меня в сердце какой-то спазм, будто его сжимает ледяная рука: представляю себя на месте этого несчастного человека, который остается калекой,– и вот уже предательски дрожат ресницы, наворачивается горько-мучительная слеза.
Я слышал, как к дому подъехала машина, посигналила; надрываясь, закукарекал Бармалей, а Шарик, напротив, радостно взвизгивал от восторга. Марина перестала плакать, что-то тяжелое упало в ее комнате, скрипнула дверь и она вошла ко мне:
– Не спишь, женишок? Ах, миленький, дай я тебя обниму! Она прижалась ко мне теплой щекой. Ее волосы чудесно пахли какой-то горьковатой травой, наверное, полынью, и вся она была такая красивая, добрая и свежая, что я задохнулся от счастья и подумал: «Вырасту – обязательно женюсь на такой женщине!»
В ту минуту в моем сознании мир с беспощадной ясностью разделился на мужчин и женщин, причем из всех женщин я выбрал только ее, Марину, а остальные меня как-то не интересовали. Впрочем, нет, Ольга – интересовала. Мне почему-то казалось, что она будет похожа на Марину.
– Я должна ехать,– сказала она.– Скажи папе и маме, что письмо для них лежит в моей комнате. И что бы про меня ни говорили, знай: я все делала так, как подсказывало сердце. Это, может, глупо, но женщина всегда слушает его, даже когда слушать его совсем не хочется...
Из окна я видел, как дядя Иван помогает Марине складывать чемоданы. Заметив меня, он поднял руку и помахал мне. Хлопнула дверца газика, уркнул мотор и они уехали. Я знал, что Марина собиралась в отпуск, но ее отъезд напоминал скорее бегство. И я в этом убедился, когда заглянул в ее комнату: непривычно пустая, только на кровати лежали обрывки бумаги, смятые пакеты, валялся мусор на полу. А на столе горделиво стоял самовар с прислоненным к нему конвертом – письмо родителям.
Да, вот деталь, мне запавшая в память: дверь в комнату была закрыта, и входную дверь Марина тоже за собой захлопнула, и даже калитку на крючок закрыла, а ведь еще вчера убегала на работу – все нараспашку, никаких замков, и мама еще долго ворчала: «Совсем ошалела! Без всякой оглядки живет, ни о чем не думает. Подожди, приедет Полина, она быстро тебе мозги вправит. Ах, Володя, бедный, бедный...»
Ворчала мама – и на старуху становилась похожей.
А дядя Володя прибежал злой-презлой, и глаза его, обычно мягкие и чуть уставшие, побелели.
– Где она? – закричал он.– Это правда: уехала? И с ним? Ты знал? Все знал! И молчал? Убью!
Он сграбастал меня, поднял и больно сжал ребра.
— Уехала! – закричал я и, предчувствуя неладное, скороговоркой зачастил: – У дяди Ивана спросите, куда и зачем! Он ее увез на машине. А я ничего не знаю.
Моя скороговорка возымела действие: дядя Володя вдруг расхохотался как бешеный, хлопнул себя по бокам и сел на стул. Носками своих начищенных до блеска хромовых сапог он быстро и часто постукивал по половицам. Будто где-то внутри него звучал ритм чечётки, и он вторил ему, отчаянно улыбаясь. А в глазах – тоска.
– Дурачок,– тихо сказал дядя Володя.– Они вместе уехали. Ты понял? А, гадский род! Меня за нос водила, как крокодил слоненка...
– Из сказки Киплинга, – вставил я, желая разрядить обстановку. Мне казалось: это так смешно – маленький глупый слонёнок, которому все вечно дают тумаки, а он никак не умнеет. Дядя Володя почему-то разозлился еще больше, заскочил в Маринину комнату и так хватанул самоваром об угол стола – только щепки полетели.
Полина, жена Ивана, была в отпуске. Она вернулась через неделю, яркая, загорелая: по профсоюзной путёвке отдыхала в Приморье, и так удачно попала – дожди обходили Владивосток стороной, вовсю жарило солнце, и вода в Амурском заливе была восхитительно чистой, тёплой и без медуз. Ничего не подозревая о бегстве мужа с нашей квартиранткой, она весело спрыгнула с нанятого на вокзале «газика» и громогласно, так, чтобы все соседи слышали, возопила:
– И где же мой недотёпа? План по строительству социализма перевыполняет, что ли? А жёнушка мучайся с багажом!
Но особых мучений не наблюдалось: дородная Полина разом сгребла свои чемоданы-баулы и легко, как пушинки, потащила их в дом. Шофёр «газика» посигналил ей вслед, и Полина, развернувшись всем своим внушительным телом, сообщила ему:
– Я честная замужняя женщина! – и горделиво оттопырив зад, с достоинством прошествовала к двери. Открывала она её довольно долго: Иван, видно, закрыл дом на все замки, какие были. Полина чертыхалась, «газик» сигналил, соседские собаки лаяли – гвалт поднялся невообразимый.
Наконец Полина попала в дом, но через несколько минут выбежала из него и кинулась к нам. «Газик» медленно тронулся за ней, и тогда она остановилась, изо всей силы двинула по колесу и выругалась:
– Катись отсюда, кобель проклятый! Все вы кобели. Ненавижу!
Испуганный водитель дал по газам – только его и видели. А Полина влетела к нам, упёрлась руками в бока и неожиданно тихим голосом спросила:
– Это правда?
– Да, – кивнула мама.
– Записку, подлец, оставил: прости-прощай, мол, дорогая, – Полина опустилась на стул и сгорбилась. – Ну, что я ему сделала?
Мама молчала. Наверное, бессмысленно отвечать на такие вопросы. Нет на них ответа.
– Змея, – сказала Полина. – Фифа, чувиха, профура, потаскушка, дрянь такая, проститутка подзаборная, – и отчаянно закончила эти ругательства гневным восклицанием:
– Колдунья!
В углу, рядом со стулом, стоял искореженный самовар. Полина с интересом посмотрела на него, в её глазах вспыхнули тёмные искры:
– Чаем-то она поила из этого самовара, кикимора болотная?
– Ну да, – кивнула мама и вздохнула, чтобы хоть как-то выразить Полине сочувствие.
– А! Ведьма! – Полина соскочила со стула и, подхватив самовар, из всей силы швырнула его на пол.
– Да вещь-то чем виновата? – всполошилась мама. – Что вы все его побрасываете?
– Волшебница! – сообщила Полина. – Опоила мужиков чаем своим. Чтоб ты провалился!
И пнула поверженный самовар, после чего молча, с достоинством распрямив плечи, покинула наш дом.
Пластилиновая фигурка тётки Полины вскоре пополнила мою коллекцию. Я слепил крупную грушу и приделал к ней короткие ножки, толстенькие ручки и маленькую головку – вышла смешная карикатура. Тётю Полину она мало напоминала, однако мама сразу её узнала: «Морозиху, что ли, слепил? Ну, ты и пересмешник, Пашка!»
Отец попробовал починить самовар, раскуроченный Полиной и Володей, но ничего у него не получилось. А дядя Володя больше к нам не приходил. И в драмкружке тоже перестал появляться. Зато в «Бабьих слезах» его видели частенько. Так называлась забегаловка, единственная на весь поселок, где мужики пили пиво, и не только пиво, но и кое-что покрепче.
Женщины приходили сюда за своими загулявшими мужьями, и если раздавалось громкое причитанье, то это означало одно: какая-то из жинок обнаружила благоверного лыка не вяжущим. В таком случае женщины, собравшим гуртом вокруг него, ругали не столько пьяного, сколько местную власть, разрешившую всё это безобразие. «Вот, в Москву писать будем, – грозились они. – Развели тут пьянство! Спаивают население. Это ж надо, нормальные мужики алкоголиками становятся. Закрыть, к чёртовой матери, этот рассадник пьянства!»
Буфетчица Зина робко выглядывала из-за прилавка и обычно говорила одну и ту же фразу:
– А я им в рот не наливаю. Сами пьют!
На неё, по давно установленному сценарию, цыкали:
– А ты молчи. Нарушаешь правила торговли. Что у тебя вон там, на стенке, висит? Вишь, плакатик: «Норма отпуска: один литр в руки».
Буфетчица невинно изгибала свои густо начерненные брови и божилась:
– Дык я и даю по литру пива в руки, ей-бо! А если он ещё раз подойдёт, то откель мне знать, пил он уже или нет. Положенный литр отпускаю, не больше, ей-бо!
Дядя Володя однажды вмешался в эту перепалку: «Эй, тётки! Зина тут ни при чем. Вы бы сами за своими мужьями последили. Если им хочется выпить, то разве Зина в том виновата?» – « А кто же? – бойко заголосили женщины. – Не наливала бы, так и не пили бы. А она, бессовестная, только о выручке беспокоится. Никакой сознательности!» – «У хорошей жены муж не запьёт», – отрезал дядя Володя. Женщины, оскорблённые, разом замолчали, и вдруг одна язвительно выкрикнула: «А у хорошего жениха невеста с другим не сбегает!»
Дядя Володя заиграл желваками и скривился, будто лимон откусил, но ничего той женщине не ответил. Спокойно допил своё «Жигулёвское», аккуратно загасил бычок в пепельнице из консервной банки и, ни на кого не глядя, вышел из «Бабьих слёз». Говорят, больше его ноги там не бывало.
Когда дядя Володя случайно натыкался на меня на улице, то будто и не замечал меня, будто и не видел никогда. Может, для него перестало существовать все, что связано с Мариной?
– Тоскует он по ней, – объяснила мне Зойка. – Хочет забыть, да не может. Моя мамка его жалеет. Хорошим парням, говорит, редко в жизни везёт. Обязательно какая-нибудь вертихвостка жизнь испортит…
Она не вертихвостка, – вступился я за Марину. – Она не давала обязательство полюбить его.
– Зачем тогда голову ему кружила? – не сдавалась Зойка. – Это нечестно!
– А может, он ей сначала нравился, – неуверенно предположил я. – И она не виновата, что не смогла его полюбить.
– Динамо она, вот что! – отрезала Зойка. – Мамка говорит, что есть такие особы, которым нравится играть на чувствах другого человека. Всласть им это.
– Ну, это мать твоя мать так считает, а сама-то ты что думаешь? – уточнил я. Мне не нравилось, что Зоя считает свою родительницу высшим авторитетом во всём. Подумаешь, послушная дочка!
– Пригожая она – вот что я думаю, – вздохнула Зойка. – Красивым женщинам всегда тяжело живётся.
– Это тоже мать так считает? – съехидничал я.
– Да ну тебя! – рассердилась Зойка.
Каникулы подходили к концу, и мы, пользуясь последней свободой перед школой, порой на весь день уходили в лес. Он начинался сразу за посёлком: высокие лиственницы, густые, как с картинки, кудрявые березы, частый осинник, и густые, порой выше роста человека, борщевики: их широкие разлапистые листья уже покрылись жёлтыми пятнами – верная примета: пошли опята. Эти грибы росли не только на пнях, как о том можно прочитать в книжках, – они целыми стайками прятались в траве, забирались под кусты орешника или, не таясь, красовались на валёжинах.
Довольно скоро мы набирали полные вёдра маленьких опят на пузатых ножках – эти были самыми вкусными. Но домой идти не хотелось. Разводили костёр, устраивались около него со своим харчом и разговаривали обо всём на свете. Ольге нравилась картошка, которую пёк в золе Миша. А мы с Зойкой делали шашлык из грибов: нанизывали на прутики шляпки подосиновиков и вертели их над огнем, пока грибы не чернели. Ольга всякий раз пугалась: «Ой, так нельзя делать! В них может быть ботулизм!» Но мы никакого ботулизма не боялись, потому что никогда не слышали, чтобы кто-то в нашем посёлке отравился грибами. Наверное, тогда меньше было всякой заразы.
Однажды, улучив момент, когда Ольга одна собирала грибы у большой коряжины, я подошёл к ней.
– Чур! Это моё место, – предупредила она.
– А я и не претендую, – сказал я. – Поговорить хочу.
– Хотеть не вредно, – улыбнулась Ольга. – А что, разве мы никогда с тобой не говорили?
– Да я не так хочу поговорить…
– А как?
– Сама знаешь…
– Не-а, – она насмешливо покрутила головой. – Я недогадливая, мне всё объяснять надо.
– Хочу с тобой дружить, – набравшись смелости, выпалил я. И, кажется, покраснел. Я ощущал, как мочки ушей налились тяжестью и, должно быть, запылали пунцовым огнём.
– А мы, что, разве не дружим? – Ольга смахнула со лба выбившуюся из-под косынки прядь волос и насмешливо посмотрела на меня. – Вон у нас какая славная компания!
– Да я не про то…
– А про что? – она явно издевалась надо мной, но я решил идти до конца и, как это не было трудно, признался:
– Ты мне нравишься.
– Ах, вот ты про что! – Ольга изобразила удивление. – Ну, мало ли кому я нравлюсь, Паша…
– Ты красивая, – сказал я.
– Ещё скажи, что лучше всех, – засмеялась Ольга.
– Лучше, – подтвердил я, обмирая от догадки, что всё это Ольгу забавляет, не более.
– Вот что я тебе скажу, – Ольга как-то по-взрослому посмотрела на меня. – Мы с тобой можем быть друзьями, если ты так хочешь. Но не больше.
– Почему? Я что, хуже, – мне хотелось упомянуть имя Мишки, но я пересилил себя, – хуже… других?
– Не хуже и не лучше, – ответила Ольга. – Ты для меня не особенный. Вот в чём вся причина, и ничего тут не поделаешь.
– Но, может, я стану особенным?
– А вот когда станешь, тогда и поговорим, – Ольга оглянулась по сторонам. – Ой, а Зоя с Мишей нас не потеряли? Ау!
Мне было так плохо, что вы и представить себе не можете. Хотелось провалиться сквозь землю, только бы Ольга не видела, как у меня задрожали губы и кровь отхлынула от лица. Но провалиться я не мог – мог лишь отвернуться, что и сделал.
– Ау! Ау! – кричала Ольга.
Я понял, что ей не хочется оставаться наедине со мной, и потому побрёл прочь. Я слышал, как Зойка и Мишка весело аукали в ответ Ольге, и специально шёл в противоположную от их голосов сторону.
Корзину с грибами я оставил возле той коряжины, с которой Ольга срывала золотистые ожерелья опят. Вечером мне её принесла Зойка:
– Грибами-то что разбрасываться? – сказала она. – Мать замаринует, будете всю зиму с картошечкой их есть.
– Спасибо, – ответил я. – Только грибы я не люблю.
Зойка не стала уточнять, с каких это пор я перестал любить опята. Она, конечно, догадалась, что я не просто так кинул корзину в лесу. А может быть, Ольга ей что-то успела рассказать. Хорошо бы, чтобы Мишка этого не слышал. А то ведь задразнит, зараза.
– А где твои родители? – спросила Зойка. – Что-то не слышно их.
– В кино пошли, – сказал я. – «Тарзана» в который раз смотрят. Очень им нравится.
Зоя посмотрела на корзину с грибами и спросила, не надо ли помочь их перебрать, а то зачервивеют, пока мать из кинотеатра вернётся. Но мне хотелось остаться одному, и я отрицательно помотал головой: говорить тоже не особо тянуло. Добрая Зойка сострадательно вздохнула, погладила Дуньку, разлёгшуюся у моих ног, но я потянул кошку к себе: нечего тут хозяйничать, мурка не просит каждую девчонку холить-лелеять себя. Зойка, однако, тоже не отпускала мурлыку.
Я молча тянул кошку к себе, Зойка – к себе: вцепилась и не отпускала. При этом она смотрела мне прямо в глаза и, ни слова не говоря, молчала. Иногда мы забавлялись, кто кого пересмотрит – была в наше время такая забава, да и сейчас, кажется, в «гляделки» играют. Зойка обычно моргала первой, и ей приходилось выполнять условия спора.
– Первый моргнёшь, – сказала она.
– А хотя бы и так, – ответил я. – Ну и что?
– Сделаешь тогда, что я захочу, – она не отрывала от меня взгляда. – «Американка»!
«Американка» – это игра на выполнение желания, которое заранее не знаешь. Выигравший мог заставить тебя выйти на улицу и прокукарекать перед всем честным народом, или пролезть под столом, или решить заданные на дом задачи и дать списать победителю, или даже принести банку малинового варенья из домашних припасов. В общем, игра серьёзная.
– А мне-то что, – равнодушно сказал я. – Всё равно ты первая моргнёшь.
– Ни за что, – Зоя потянула кошку к себе, и та недовольно мяукнула.
– Отпусти её! – попросил я.
– А что, тебе жалко дать её погладить? – она и не думала выпускать Дуньку.
И тут я вдруг, неожиданно даже для себя, спросил:
– Тебе Ольга что-нибудь говорила?
– Интересно, чем она лучше других? – Зоя отпустила наконец кошку. – Что вы из-за неё с ума сходите?
– Никто не сходит, – соврал я и моргнул.
Но и Зойка тоже моргнула. Мы одновременно моргнули. Я ручаюсь в этом! Но она, кажется, чуть-чуть, на полсекунды позже.
– Проиграл! – сказала Зоя.
– Ты тоже, – не согласился я. – Не моргнула, что ли? Не ври!
– Так не честно, – упёрлась Зоя. В её глазах было столько отчаяния, что мне стало жалко её, и я согласился: да, мол, ничего не поделаешь – наверное, я проиграл. Измученная нами Дунька с недовольным видом улеглась на коврике и, вылизывая себя, косилась на нас. Зойку, казалось, она больше не занимала.
– Закрой глаза, – потребовала она.
Мне хотелось поскорее от неё отвязаться, и я послушно зажмурился. Зойка подошла ко мне. Я слышал её прерывистое дыхание. С чего это она вдруг так разволновалась? Зойка уже дышала прямо мне в лицо. Теплый выдох окатывал меня теплом, и тянуло слабым запахом зеленого лука и варёного яйца: наверное, Зоя наелась перед тем, как понесла корзину мне. Этот душок мне не нравился, но приходилось терпеть: проиграл!
Её выдох снова обдал мои губы теплом, и вдруг я почувствовал прикосновение к ним чего-то сухого и горячего. Зойка поцеловала меня!
Господи, сколько я мечтал о том, чтобы какая-нибудь девчонка поцеловала меня. И вот это случилось. Но, странно, я ничего не ощутил, кроме неловкости, и к тому же прикосновение Зойкиных губ никак не напоминало сахарные уста, дыхание Эола, лепестки роз и всякое такое, о чём восторженные поэты писали в стихах.
– Дура! – неожиданно вырвалось у меня. – Сбрендила, что ли?
– Да ты что? – Зойка даже отскочила от меня.
– Уйди, чтоб я тебя не видел, – тихо сказал я. – Не надо меня жалеть.
– Ты ничего не понял, – она стремительно покраснела. – Глупый!
– И не хочу понимать, – я вытер губы. И этот жест окончательно убедил Зойку в том, что ей лучше уйти. Она, споткнувшись о несчастную Дуньку, выскочила в коридор, что-то там опрокинула и выскочила на улицу.
А вскоре пришли родители. Я сидел и чистил грибы – равнодушно, механически, ни о чём не думая. Лучшее занятие отвлечься от всяких навязчивых мыслей – монотонная работа.
– Володя не заходил? – спросил папа.
– Нет.
– Странно, никто его не видит. Куда пропал человек?
– Ничего, найдётся, – сказала мама.
И, правда, однажды он пришел к нам – красивый, подтянутый, черные усы делали его еще бледнее,– пришел, встал у калитки и, сколько его ни звал отец, зайти в дом не захотел. Пришлось отцу надеть брюки (духота была страшная, и дома мы с ним ходили в одних трусах). Он вышел к дяде Володе, и тот почти сразу сунул ему в руки голубой конвертик, что-то быстро, невнятно сказал и, круто развернувшись, почти побежал по деревянному тротуару, и подковки на его ботинках нервно и дробно стукали о доски. Он ни разу не оглянулся.
Папа вошел в дом и сказал маме:
– Завтра уезжает. Переводят служить куда-то на Запад. Оставил письмо для квартирантки.
– Думает, что она вернется?
– На всякий случай. Мало ли что, говорит, вдруг у нее с Иваном ничего не получится. А он готов ждать сколько ей будет угодно.
Письмо положили под клеенку на столе, и оно там за несколько лет пожелтело и приклеилось к столешнице, а Марина так и не объявилась. Зато поздней осенью, когда землю уже подмораживало, но еще вовсю синели шапки сентябринок, вдруг явился Иван. Крепко виноватый перед тетей Полей, он вел себя странно тихо, ходил с робкой, виноватой улыбкой – она как бы затаилась в уголках его губ, и когда тетя Полина, которой почему-то нравилось громко кричать и ругаться во дворе, поносила его самыми последними словами, он брал ее на руки и, визжащую, брыкающуюся, уносил в дом.
– Ну что, брат Паша, забыла нас Марина? – спросил меня однажды Иван.– Забыла! А ведь она у меня вот где осталась,– и крепко-крепко стиснул куртку в области сердца.– Бывало, спросит меня: «Вань, когда ты меня бросишь?» А я говорю: «Никогда!» Она и расхохочется: «Правильно. Потому что первой брошу я». Так и вышло. Эх, брат Паша, ходи по земле, не отрывайся от нее и живи так, как получится, иначе – хана...
Он помолчал, задумчиво попыхтел сигареткой и совсем тихо сказал:
– А теперь будто пластинка во мне крутится, и музыка – чудная, одному мне слышная, а как о ней словами рассказать, не знаю. И такая тоска, брат, берет, что одно спасение – Полина. Жил с ней рядом, а ведь не видел...
Примерно так он со мной говорил, то ли хмельной, то ли уже больной – через несколько дней с ним что-то нехорошее случилось: схватил нож, ударил тетю Полю, та сумела выбежать, заорала, и кое-как соседям удалось Ивана усмирить; его отправили в нервную больницу, откуда выпустили не человека, а тень – худого, с темными кругами под глазами, будто замороженного: двигался осторожно, словно хрустальную вазу в гололедицу нес.
– Зря мы эту Марину в квартирантки брали,– сокрушалась мама.– Что о нас люди теперь подумают? Двух мужиков с ума свела, а ведь ни рожи, ни кожи, прости Господи!
– И не говори,– откликался отец, и его лицо как-то странно менялось: будто легкая тень от облака скользила по нему. – Ну их к черту, этих квартиранток, одни хлопоты с ними. Никого больше не возьмем, пусть комната пустой стоит: будем в ней яблоки на компот сушить...
Яблоки лежали на полу, на столе, на подоконнике. Самые крупные мама мыла и закатывала в банки. Те, что помельче, с полосатыми боками, шли на варенье. На компот сушили ароматные, полусладкие яблоки с желтой кожурой. Компот из них чуть горчил, и я его не любил.
Даже удивительно, что не любил я этот компот. Сами-то яблоки мне нравились: сочные, крепкие, с едва заметной кислинкой, они не приедались – если читаешь какую-нибудь занятную книжку, то незаметно можно было сгрызть целую чашку, и никакой оскомины.
Эти яблоки созрели на том дереве, с которого Марина собирала листья, чтобы насушить их и запарить отвар. Им она полоскала волосы. А самих яблок так и не дождалась.
– Яблоко по имени Марина, – однажды сказала Зойка. Ей тоже были по вкусу эти плоды. Мы с ней даже менялись: она приносила из своего садика большие краснобокие груши, которые в посёлке называли дулями – они и впрямь напоминали кукиш, а взамен получала чашку яблок.
Мои родители и Авхачиха решили следующей весной обменяться глазками с этих деревьев. У мамы была лёгкая рука: всё, что ни привьёт, обязательно приживается. Наверное, и дули возьмутся. Яблоки имени Марины она не считала самыми лучшими, Даже удивлялась: «И чего это Авхачиха польстилась на них? Ну да ладно! Помогу я ей привить деревце. Мне не жалко».
Зойка больше не играла со мной в «американку» и вообще делала вид, что ничего особенного тогда не произошло. Иногда, когда из города приходило письмо от Ольги, она сообщала: «Тебе привет передают, а Мишке – нет».
«Ну и что?» – думал я про себя. Может, и нет нужды в приветах ему. Наверное, она ему сама пишет. Мишка-то, как Ольга уехала, ходил смурной и, что странно, даже перестал рассказывать всякие похабные анекдоты. Сразу видно: переживает. Но потом, как-то незаметно, он снова стал прежним Мишкой – весёлым, шкодливым, уверенным и циничным. Впрочем, мне до него не было никакого дела. И он меня не трогал, потому что, наверное, помнил ту драку. И помнил, какой я бываю бешеный. А я и сам удивлялся: что тогда на меня нашло?
А ещё я похоронил всех своих пластилиновых человечков. Для них у меня было отведено местечко на книжной полке. Иногда мама с умилением взирала на фигурки и вздыхала: «Паша, у тебя талант. Эх, была бы в посёлке художественная школа!»
Никакого особенного таланта за собой я не чувствовал. Ну, нравилось мне лепить фигурки – и всё, что тут такого? К тому же, это детское занятие, несерьёзное какое-то. Вон, в газетах пишут: школьники собирают модели самолётов и машин, придумывают какие-то особенные механизмы, изобретают всякие полезные вещи, производят опыты с растениями – сам Мичурин их бы благословил. А у меня – баловство, шутка…
Среди этих пластилиновых человечков выделялась фигурка принцессы. Я лепил её особенно старательно, а корону сделал из тонкой медной проволоки: начищенная до блеска, она сияла золотом, и тем самым отвлекала внимание от лица принцессы. Если бы мама присмотрелась внимательнее, то поняла бы: куколка похожа на Ольгу, разве что холоднее и надменнее – недоступная, далёкая красотка, равнодушно взирающая на мир, простёршийся у её ног.
Наверное, я сделал что-то не так. Взял фигурку принцессы и смял её. А потом и других пластилиновых человечков тоже измял. Они превратились в серые липкие комочки. Я их сминал, пока не получился один большой комок. Кладбище пластилиновых человечков.
Этот комок пластилина потом пригодился маме. Она отщипывала от него кусочек, скатывала его в длинную тонюсенькую колбаску и замазывала щели в оконных рамах.

Николай СЕМЧЕНКО

ЯБЛОКИ СОБЛАЗНА

Посвящается, конечно, Марине

Часть вторая, или Камушек из бухты Тихой

Я переставил телефон на край стола, положил по правую руку стопку чистой бумаги, пододвинул к себе раскрытую папку, куда поместил купленный в обеденный перерыв новый детектив Марининой. Если войдет кто-то из сослуживцев, всегда можно сделать вид, что усердно штудируешь какие-то документы – то ли отчеты о лабораторных исследованиях, то ли статьи коллег из смежных институтов, то ли собственные черновики и записи. Короче, ушёл весь в дело с головой.
Сегодня не хотелось корпеть над составлением таблицы, которая была нужна шефу для докторской диссертации. Ладно бы, для его личной – тут бы я расстарался: всё-таки Игорь Петрович порядочный мужик, без всяких натяжек – крупный ученый и всякое такое, ему просто некогда самому заниматься вычерчиванием всех этих графиков, таблиц, схем. Они нужны как иллюстративный материал, и обычно всё это делал лаборант Андрей, но, как на грех, он второй месяц сидел дома с загипсованной ногой: побежал к трамваю, поскользнулся, упал – перелом, гипс, больничный. А тут, в эту духоту и зной, майся за него! Хоть бы кондиционер, что ли, наконец отремонтировали: вместо холода он гнал в комнату теплую, липкую струю воздуха.
Таблица нужна была для диссертации одного важного чиновника из местного «Белого дома». Занимаясь по должности развитием лесной промышленности, он вдруг возомнил себя большим специалистом и в науке. Да и новая мода возникла в стране: ряды ученых стремительно пополнялись губернаторами и вице-губернаторами, министрами и их замами, мэрами больших и малых городов, начальниками всех мастей и чиновниками средней руки. Почти все они мало что смыслили в фундаментальных науках, их головы не были обременены хоть сколько-нибудь ценными идеями, но у них были власть и, главное, немалые возможности и деньги: как нерадивые, но богатые студенты покупали себе дипломные проекты, так и вся эта чинушечья рать приобретала кандидатские и даже докторские диссертации – для престижа и повышения собственной значимости в глазах окружающих.
Игорь Петрович, может, и не связался бы с тем лесным вельможей, если бы не одно важное обстоятельство: он жил в двухкомнатной квартире вместе с двумя взрослыми сыновьями, и жена уже просто запилила его: «Ну, когда же ты, профессор долбаный, без пяти минут академик, основатель какой-то там научной школы и прочая, и прочая, получишь нормальную квартиру? Своим мэнээсам выбиваешь жильё, а себе – слабо? Совесть не позволяет? Да какая, к чёрту, совесть! Один раз живём, милый…»
Я знал, что в обмен на диссертацию Игорю Петровичу была обещана квартира в самом что ни на есть элитном доме: он строился рядом с центральной площадью, и каждый квадратный метр жилья в нём стоил как десять «квадратов» той «сталинки», в которой обитал учёный, а, может, даже и подороже.
Между прочим, я уважал своего начальника, и нисколько не осуждал его за то, что он продавал мозги этому надутому, чванливому барсуку из лесного ведомства. Что поделаешь, если жизнь так устроена: ты – мне, я – тебе.
Но при всём почтении к Игорю Петровичу работать сегодня не хотелось. Надоело чертить эти бесчисленные графики – и чтоб без помарок, красиво. Наскучило с тупым усердием заполнять цифирью таблицы, и выверять каждый знак, а если, не дай бог, сделаешь ошибку, то, в рот компот, начинай всё сначала: подчистки, а тем более исправления, не допускались.
– Завтра сделаю, – сказал я сам себе. – Сегодня – день релаксации. Имею я право хоть чуть-чуть расслабиться или нет? Конечно, имею! Полтора года в отпуск не ходил, это не шутка… Пока нет «сокамерников», хоть отдохну. Да здравствует свобода!
Коллеги, работавшие со мной в одной комнате, называли себя в шутку сокамерниками. Три стола стояли впритык друг к другу, стены были увешаны стеллажами, на которых в живописном беспорядке громоздились книги, пухлые папки с торчащими из них листами бумаги, скрутки пожелтевшего ватмана, пачки миллиметровки с какими-то графиками и чертежами. Слева от входной двери притулился внушительный шкаф вишневого цвета. На нем висел амбарный замок.
Его приделал Дартишвили, которому надоели фокусничанья этой старинной рухляди: шкаф имел странное свойство – ни с того, ни с сего его дверцы распахивались, и многолетние накопления различных документов, отчетов, справок и прочих бумаг в мгновенье ока выпархивали стаей в комнату. Собирать их приходилось не меньше часа, да ещё часа два уходило на сортировку. Тихий ужас! Но что интересно, этот архив никому не был нужен: по крайней мере, за те почти шестнадцать лет, что я работал в институте, ни разу не видел, чтобы кто-то взял из шкафа хоть одну бумажку. Хранили их исключительно по инерции: как же, всё это – факт истории, а вдруг да пригодится? Так что замок не только держал дверцы шкафа, но и способствовал сохранности материала, наработанного предыдущими поколениями усидчивых сокамерников.
Я окинул шкаф взглядом и хмыкнул:
– Старина, а, может, ты хранишь такие тайны, которые этой детектившице и не снились?
Иногда мы с сокамерниками шутили, что на полках вверенного нам шкафа, возможно, лежат документы, которые ищет какой-нибудь иностранный шпион. Поди, с ног сбился, бедолага, а мы с Дартишвили на тех бумагах хлеб для бутербродов резали…
Кстати, где мой складной ножик? Дартишвили вчера кромсал им колбасу с сыром. Опять куда-то в бумаги сунул орудие чревоугодия, как мы этот ножик прозвали: он был тупой, я всё собирался его наточить, да недосуг, – в результате, как ни старайся делать тонкую нарезку, получаются толстые, неровные куски. Оно и понятно: этот ножик давным-давно, сто лет назад, о господи, мне подарила соседская девчонка Зойка.
В тот день я уезжал во Владивосток – поступать в институт. С утра зарядил нудный серый дождь. Зонта у меня не было, плаща – тоже, и я представил, как вымокну, пока доберусь до автовокзала в райцентре, откуда ещё часа два придётся ехать в город. Там, чтобы попасть на железнодорожный вокзал, надо ждать трамвая, а вдруг они плохо ходят? Измокну с ног до головы, конечно. Но мама, напряжённо улыбаясь, успокаивала: «Дождь перед дорогой – хорошая примета. А плащ мы тебе купим. Ты же знаешь, что мы с папой на него уже откладываем деньги…» Правда, она предлагала мне свой зонт – синий, с красными аляповатыми цветами. Ну да, я что, с ума сошёл – под бабским зонтиком ходить?
В самый разгар сборов явилась Зойка: «Привет!» – «Привет!» – «Ты там в общаге будешь жить?» – «Не знаю. Наверное. Абитуриентам обещают общежитие на время экзаменов. А что?» – «Тогда тебе это пригодится, – она протянула свёрток. – Ну, хлеба нарезать или консервы открыть. В столовую-то не находишься…» – «Спасибо» – «В столовой питаться дорого, ты уж не ленись: бутербродик или ещё что, яичницу, к примеру, сам делай…» – «Да уж, соображу сам как-нибудь…» Она говорила со мной так, будто имела на меня какие-то особые права. Ну, словно заботливая невеста, блин! А что у нас было-то? Да ничего. Мы просто дружили.
«Когда теперь увидимся, неизвестно», – сказала Зойка. – «Ага, – ответил я. – Собираться надо, некогда разговаривать. Я тебе напишу…» – «Ладно», – кивнула Зойка. У меня, в самом деле, мало оставалось времени до отхода автобуса и я, чтобы отвязаться от Зойки, сказал: «Ну что? Может, поцелуемся на прощание?» Она осталась стоять на месте, я тоже не сдвинулся. Так и смотрели друг на друга, пока Зойка насмешливо не спросила: «Ну, что стоишь? Иди давай!» Я опешил. Вроде как у себя дома, куда это, интересно, мне идти? Зойка, видимо, подумала о том же самом, потому что вдруг засмеялась, махнула рукой: «Пока!» и выскочила из дома. А её подарок мне потом очень даже пригодился. И вот, надо же, столько лет прошло, а ножик всё ещё служит службу. Куда ж Отар его положил? Не под эту ли синюю папку?
На ней была типографская надпись «Дело №…» Из-под обложки торчал лист бумаги. Я машинально встряхнул папку, чтобы лист оказался внутри неё, но что-то вдруг показалось ему не так. То ли цвет бумаги – нежно-желтый, то ли текст на ней: короткие строки, и не на компьютере набраны, а от руки написаны.
– Странно, – пронеслось в голове. – Я никаких записей сегодня не делал. Откуда взялась эта бумага? А ну-ка, что в ней?
На листе было четверостишие, старательно выведенное чёрной гелиевой пастой:
«Как редкостную птицу-марабу,
Как скрытного жука-единорога,
Тебя увидеть я хочу
И поговорить немного».
Почерк показался очень знакомым: крупные, чётко выведенные буквы с наклоном влево, запятые в виде жирных точек с тоненькими хвостиками-закорючками, и вместо дефиса две коротких черточки, напоминающие знак равенства. Где-то я уже видел эту руку. Но где и когда?
Как ни напрягал память, так и не смог ничего вспомнить. Кто, интересно, мог всё это написать? И кому понадобилось меня разыгрывать? «Тебя увидеть я хочу…» Надо же! «И поговорить немного…» Ну, в чём проблема? Говори!
«Наверное, это шуточки Дартишвили», – решил я. Отар обожал весёлые розыгрыши, и был он на них силён. А ещё Дартишвили порой выдумывал совершенно правдоподобные истории, главным героем которых был сам. В них он представал отважным спасателем, грозой хулиганов, бескорыстным помощником униженных и оскорблённых, героем-любовником и даже прекрасным принцем. У принца, правда, был слишком длинный нос с горбинкой, мощные усы-щётки, постоянно небритая кожа: как ни старательно Дартишвили водил бритвой, а волосы, казалось, прямо на глазах снова буйно пробивались из всех пор.
В прошлом году, вернувшись из Приморья, Дартишвили сидел в кабинете непривычно тихий, с глупейшей улыбкой и мечтательным глазами. Геннадию сразу стало ясно: его неженатый коллега наконец-то влюбился, а может и не влюбился, но, во всяком случае, пережил нечто романтическое и необыкновенное.
– Да! – сказал Дартишвили в курилке Геннадию. – Да! Я не верил, что так бывает. Думал: глупости, выдумка! Она – моя вторая половина. Отвечаю! Ни с кем так не было.
– Значит, скоро женишься?
– Эх! Она мне всё обещала адрес дать, но в последний вечер так и не пришла. Не знаю, что у неё случилось. Понимаешь, я, как дурак, даже билет на самолёт хотел сдать и поехать разыскивать её по всему Владивостоку. Да! Не веришь?
– Верю. В книжках про такое читал…
– Да иди ты со своими книжками! Это – жизнь. Наверно, я ей не нужен. Она такая женщина! Посмотришь: ничего особенного, маленькая, худенькая, но в любви не знает меры. Да! Такая женщина – одна на тысячу других. Нет, на десять тысяч! А я не знаю её адреса.
– Да где же ты её нашёл, Отар?
– На пляже. Загорали, купались. Я бы на неё и внимания не обратил, но она порезала ракушкой ногу. Попросила перебинтовать. Слово за слово – пошли в кафе, выпили по «Фанте», разговоры, то да сё, гляжу: уже вечер. Да! А у меня женщины нет на ночь.
– А она что, не женщина?
– Да! Я ей, представь, честно говорю: вот, мол, хотел на пляже познакомиться с кем-нибудь, скучно без женщины. А она в ответ: будем, говорит, знакомы, мне тоже скучно без мужчины. Думал, что перепихнусь с ней и до свиданья, но оказалось: она – моя. Я думал, что это брехня: две половинки одного целого, полное слияние и всё такое. Оказалось – нет. Да! И не знаю её адреса. Что, Паша, делать?
– Жить дальше, – вздохнул я. – Отпуск у тебя был не последний. Ещё поедешь во Владик…
Я поверил Дартишвили. История не походила на его прежние рассказы, в которых он представал Казановой и дон Жуаном в одном лице. Показателем настоящей любви для него был качественный секс. К чему все эти фигли-мигли, ахи-вздохи, переживания-метания, когда любовь – кровать? Не надо никаких слов, тело само скажет другому телу о чувствах, переполняющих душу. «Извини, – не соглашался я. – А что, если это не чувства переполняют душу, а, как говорится, сперма брызжет из ушей? Любовь – не просто кровать…» Прежде Дартишвили ёрничал в ответ, издевался и насмехался, теперь – молчал, томился и, похоже, действительно был влюблён. Он даже забыл о своих обычных розыгрышах и шуточках. И вдруг – эта записка в стихах. Неужели период романтики у Отара закончился, и он снова входит в привычный образ?
Тут дверь кабинета скрипнула, в неё просунулась пышноволосая голова вахтёрши Ноны Александровны.
– Павел Васильевич, – томно выдохнула она, оттопырив нижнюю губу и показывая новенький золотой зуб, – к вам женщина пришла…
– Так пусть заходит, – буркнул я, не поднимая головы от спешно разложенных бумаг, – вы же знаете, что в наш отдел пропуск не оформляется…
– Она сказала, что подождёт вас внизу, – Нона Александровна поджала ярко-красные губы и прищурила глаза. – Такая стеснительная дамочка, уж такая скромная…
– Вот ещё, – я сделал вид, что недоволен. – Делать мне нечего: принимать посетителей в вестибюле…
– Но вы, Павел Васильевич, всё-таки спустились бы к ней, – настаивала вахтерша. – Она сегодня уже второй раз является. Первый раз, как приходила, вы куда-то выходили по делам. Я её к вам в кабинет отправила. Не знала, что вас там нет. Она уж так переживала, так переживала, что вас не застала. А вы разве её записку не видели? Она что-то вам такое написала…
– Да записка-то есть, – хмыкнул я. – Только не пойму, что это за дама и откуда она.
– Ну, так и узнаете сейчас. Спускайтесь. Уж такая она скромная, такая обходительная, такая славная…
Продолжая выдавать визитёрше приятные определения, вахтёрша притворила дверь.
Делать нечего, пришлось мне спуститься вниз. В вестибюле, однако, никого не было. Я даже обошел вокруг развесистую китайскую розу, высаженную лет десять назад Светланой Ивановной из отдела долгосрочных прогнозов.
Светлана Ивановна уже который год на пенсии, за её растением никто особо не ухаживает, разве что уборщица раз в неделю польет, и то – с бурчанием: платят, мол, гроши, мало того, что убираешь тут за всеми их срач, так ещё и бесхозные цветы обихаживай – поразводили тут всякой растительности.
За розой, однако, никого не было. Но мне показалось, что кто-то прохаживается в цокольном помещении. Входом через него пользовалось в основном начальство, когда приезжало на машинах.
Перегнувшись, я заглянул через решетку лестницы вниз и увидел маленькую худенькую женщину в белой кофточке. Она подошла к низкому подоконнику и села на него, вытянув ноги. Русые спутанные волосы, перевязанные узкой розовой ленточкой, закрывали ей плечи.
- Боже, боже…, – у меня резко оборвалось сердце, на какую-то секунду даже перестало биться, а потом бешено, до боли в висках застучало: бух-бух-бух! – Боже мой, это она. Никто больше не носит такую ленточку! Конечно, это Лена.
Я затаил дыхание и, медленно отступая по лестнице вверх, молил Бога, чтобы тот сделал так, чтобы эта женщина не увидела меня. Хотелось исчезнуть, испариться, стать невидимкой, провалиться сквозь землю, только бы не встретиться с ней.
Самое смешное, что в этот момент мне почему-то вспомнилось: в исламе есть изречение: «То, что мусульмане считают справедливым, справедливо в глазах Аллаха». Но какому богу я взмолился, и сам не знал – наверное, надо было обратиться всё-таки конкретно к Аллаху, потому что тот Создатель, которого я попросил помочь, сегодня, наверное, не слышал одиноких голосов, а, может, был захвачен чем-то более важным, или вообще решил заняться своим любимым делом – испытанием. Может быть, сейчас он с любопытством взирал на меня откуда-то из своих заоблачных высот, и очень ему было интересно, как я поведу себя с дамой, которую некогда любил. Или не любил? А! Какая, впрочем, разница. Мы были близки, и, более того, эта женщина научила меня любви. Или сексу? «Трахаться можно без любви, а любить – без траханья, – говорила она и, отдувая челку со лба, бросала на меня короткий испытующий взгляд. – Что у нас с тобой – я и сама, миленький, не знаю. Может, мне просто нравится жить?»
– Ё-калэ-мэне!
Я наступил на жестяную крышечку от пива, и она, зараза такая, выскользнув из-под моего ботинка, со звоном покатилась вниз. Женщина вздрогнула и обернулась на звук. Из-под густой чёлки русых волос стрельнул пристальный взгляд темных и блестящих глаз. Зрачки, черные, как маслины, странно расширились и застыли. Она смотрела на меня так, будто только что обрела дар зрения и первый человек, которого увидела, был я, Павел Васильевич Иванов.
Пришлось изобразить на лице улыбку и поднять в приветствии руку. А что ещё оставалось делать?
Лена тоже помахала и позвала меня к себе. Спускаясь по лестнице, я не знал, что делать дальше. В отношениях с этой женщиной я вообще никогда не ведал, что будет дальше: задумывал одно, делал другое, а получалось так, как хотела она. Наверное, я ни в жизнь не обратил бы на неё внимания, если бы она сама не подошла ко мне в институтской курилке. «Говорят, ты стихи пишешь, – сказала она. – Можешь что-нибудь дать для факультетской стенгазеты?»
Я почему-то вспомнил школьную учительницу Нину Ивановну и ту злосчастную стенгазету, из-за которой наш класс не попал на какой-то конкурс: «Не, я стенгазетами никогда не занимался, – соврал я. – Талантов нету таких!» А Лена хмыкнула: «Тебя никто и не заставляет! А вот стихи ты пишешь. Мне рассказывали. И, вроде, они произвели впечатление…»
Конечно, она намекала на тот вечер, когда мы, вчерашние абитуриенты, отмечали поступление в институт. Днём объявили результаты приёмных экзаменов: конкурс был большим – четыре с половиной человека на место, у меня была одна «четвёрка», остальные – «пятёрки», но я всё равно боялся, что не попаду в альма-матер со своими девятнадцатью баллами из двадцати. Всё-таки ребята поступали подготовленные, многие ходили на подготовительные курсы, занимались с репетиторами – разумеется, всего этого в нашем посёлке не было, а само слово «репетитор» я впервые услышал в приёмной комиссии.
В общем, когда объявили результаты экзаменов, радости у меня были полные штаны. Кто-то предложил: «Ребята, надо отметить это дело!» Собрались на квартире у Миши Харитонова, родители которого были не против вечеринки и даже специально уехали на загородную дачу, чтобы не смущать молодёжь. Я, конечно, быстро захмелел: до этого, считай, и не пил вина, не заведено это было в нашей семье. А тут – такое дело: радостное событие, чувствуешь себя взрослым, как-то негоже отставать от других. Ну, рюмка за рюмкой, шутки-прибаутки – и напился, а напившись, расчувствовался, вспомнил свой посёлок, родителей, школу и то, как, оставаясь дома один, сочинял вроде как стихи. Друзей у меня не было, вернее, те парни, с которыми сложились нормальные отношения, наверное, считали меня другом, но для меня они были просто хорошими знакомыми. Друг – это больше, чем товарищ. Другу можно рассказать о себе всё, полностью довериться, и он тебя всегда поймёт. А таких у меня не было. И когда случалось что-то важное (или мне казалось, что это нечто особенное?), я рассказывал об этом в рифмованных строчках. Стихами их, в общем-то, не считал. А тут, после выпитого, когда другие ребята рассказывали смешные анекдоты, вспоминали какие-нибудь случаи, к месту и не месту цитировали классиков и вовсю старались показать свою учёность, я вдруг заорал: «А стихи кто-нибудь сам сочиняет? А! Слабо вам? А я – могу!» И начал шпарить свои вирши. Боже мой, выступал, наверное, не менее получаса, аж голос сорвал. И вот, нате вам, оказывается, об этом случае уже в институте рассказывают…
«Ну? – спросила Лена. – Так как? Принесешь стихи?» – «Да ну! Какие там стихи! Это просто так, игра в рифму… Ничего серьёзного!» Но Лена, посмотрев мне прямо в глаза, усмехнулась: «Паша, завтра принеси что-нибудь. Я буду в аудитории, – и назвала её номер, – у нас там штаб. Познакомишься с ребятами. Пора и первокурсникам активнее приобщаться к факультетской жизни. Жду». И, легко покачиваясь на тонких шпильках, пошла прочь.
Она училась на пятом курсе, и была старше меня лет на семь, если не больше: после школы занималась в каком-то техникуме, а в институт поступила с третьей попытки. Причем, была замужем, развелась, и, как я уже знал, у Елены была маленькая дочка.
Я привык уважать старших – уж так меня воспитали, и потому явился со своими опусами в назначенное время.
– Кстати, – сказал я. – Откуда вы знаете, что я сочиняю?
– Оттуда, – хмыкнула Лена. – Утка как-то один твой стих в курилке читала, – и без всякого перехода посоветовала:
– Нынешние девушки не столько стихи любят, сколько дискотеки и хорошие рестораны. Своди её туда, и всё у тебя получится с ней без стихов.
О! Значит, про тот вечер Лена ничего не знала. А я-то думал… Хорошо, что не знает. А то, наверное, ей бы попутно рассказали, как я напился до положения риз. Такого, кстати, больше не повторялось.
А Утка – это Ирина Уткина, моя однокурсница, миловидная блондиночка с большими, как у Мальвины глазами. Везёт же мне на этих Мальвин, однако! Когда она смотрела на меня, невинно хлопая искусно накрашенными длинными ресницами, я терял всякое соображение, и это девчонку, кажется, забавляло, но не более того.
Ни в какой ресторан сводить её я не мог: жить приходилось на одну стипендию и на ту небольшую сумму денег, которую каждый месяц посылала мать. В ожидании перевода, случалось, я несколько дней перебивался на картошке или лапше. Брать взаймы не привык и считал, что жить надо на те средства, которые имеешь.
Лена прочитала стихи и благосклонно кивнула:
– Пойдёт!
Сайт создан в системе uCoz