НАШИ АВТОРЫ

Николай СЕМЧЕНКО

ЯБЛОКИ СОБЛАЗНА

Посвящается, конечно, Марине

Страница 2
Переход к страницам: [1],[3],[4],[5].

Отец удивлённо изогнул бровь, покачал головой и сказал печально:
– Ну вот, ещё один готов…
Я его не понял, и снова спросил:
– Что это со мной?
– Ничего страшного, – по губам отца проскользнула усмешка. – Рано или поздно со всеми подростками это случается. Это значит, что в тебе просыпается мужское начало. В физиологическом смысле, – добавил он. Как будто я понимал, что значит слово «физиологический». И отец, поняв это, постарался внятно объяснить мне, что это значит.
Правда, он так и не сказал, почему ещё один готов и отчего по этому поводу опечалился.
В общем, не мог я сразу выйти к Зойке на улицу. Этот проклятый стержень топырил трусы и никак не хотел успокаиваться. Смирить его могла только холодная вода. И пока я мылся, с ужасом и восторгом думал о том, что взрослые мужчины решают такую проблему проще: для этого заводят себе женщин. Вообще, как-то странно звучит: завести женщину, правда? Однако, я сам слышал, как старшие порой говорили о каком-нибудь великовозрастном парне: «Ишь, как бесится-то! Пора ему бабу завести!» Ё-моё, это козу или, допустим, курицу можно завести, но чтоб женщину… Она ведь не животное и не домашняя утварь. Слишком просто получается: захотел – и завёл. Нет, что-то тут не то. Взрослые всё же лукавят, и на самом деле всё гораздо сложнее. Так я думал.
А ещё думал: неужели большаки не стесняются, когда у них такое случается? Подумать только: нормальный писюн вдруг увеличивается, становится большим и рвётся вверх так, что и резинка трусов его не сдерживает. Как же он помещается в том, что есть у женщины и что пацаны называют неприличным словом? Этого я понять не мог. Как не мог понять и того, почему взрослые мужики, случалось, с пренебрежением говорили за домино о какой-нибудь местной особе: «Шалава! Каждому даст, кто попросит…» Почему шалава, если помогает избавиться от стояка?
Я стеснялся признаться даже самому себе, что хочу оказаться с такой, которая даёт. Очень хочу! Причём, в этом смысле о Марине я вообще не думал. Она была для меня вроде святой, что ли. И я даже вообразить не мог, что она способна делать нечто подобное. Мне казалось, что это всё-таки нечто стыдное. И Зойку не мог представить. Зато других девчонок – сколько угодно!
И ещё не мог подумать такого о своих родителях. Почему-то мне казалось, что маме и отцу это уже не надо.
Думая обо всём этом, я помылся, почистил зубы и рванул к сельповскому магазину. Подоспел вовремя: Зойка уже стояла у самого прилавка, вторая или третья в очереди. Стоявшие в хвосте, было, возмутились: куда, мол, Пашка лезет, его тут не было. Но Зойка прикрикнула:
– Молчать! Я лично за ним занимала. Ну, кто не верит?
Вид у неё был такой грозный, что недовольные быстро стихли. К тому же, многие знали, что Зойка, не смотря на то, что девчонка, может так двинуть, что мало не покажется. С ней лучше не связываться.
Нагруженные тетрадками и учебниками, мы возвращались с Зойкой вместе.
– А что, правду говорят, что ваша квартирантка ничего по блату не достаёт? – вдруг спросила она.
– Правда.
– Мои родители не верят. Говорят, что так не бывает. Всё равно ей что-то в сельпо перепадает там дефициты всякие между своими расходятся – люди говорят.
– У них там на дефициты своя очередь, – признался я. – Марина об этом матери рассказывала. Вообще-то, она может, конечно, что-то по блату брать, но не хочет. Говорит, что это её унижает.
– Фу-ты, ну-ты! – скривилась Зойка. – Честная какая!
– Но она, правда, честная…
– Ой, так я и поверила! Честные так себя не ведут.
– Что ты имеешь в виду?
– А то!
Она замолчала и, напустив на лицо непроницаемость, глядела прямо перед собой. Зойка всегда так поступала, если знала что-нибудь важное, но сразу говорить не хотела. Подчёркивала, так сказать, важность известной ей информации.
– Ну, и почему это она не честная? – не унимался я.
– Да профурсетка она, вот что! – выпалила Зойка. – Вертит перед мужиками хвостом направо – налево. Все это видят, один ты ничего не замечаешь.
– И ничего она не вертит, – обиделся я за Марину. – Мало ли кто что треплет! На всякий роток не накинешь платок.
– Угу, – ехидно скривилась Зойка. – Ты бы хоть подумал, отчего этот лейтенантик перестал к ней ходить…
То, что дядя Володя стал приходить к нам реже, я как-то даже и не заметил. Причём, он больше общался с отцом, чем с Мариной. Порой она вообще не выходила из своей комнаты, пока лейтенант оставался у нас.
В народном театре в то время репетировали какую-то новую пьесу к какому-то очередному то ли юбилею, то ли съезду компартии, в общем – к важной дате. Отцу спектакль не нравился, да и дяде Володе – тоже.
Они садились на кухне, ставили на стол бутылку вина и мрачно молчали, пока не выпивали первый бокал. После этого у них обычно шёл такой разговор:
– Это не искусство!
– Точно: агитка!
– Режиссёр считает, что театр должен выполнять социальный заказ. Приспособленец долбанный!
– Противно всё это.
– Когда же перемены начнутся?
– Цой об этом только спел, как под запрет попал.
– Тяжело.
– И не говори. Давай ещё по стопарику выпьем!
Они набулькивали ещё, и. стукнувшись бокалами, молча опрокидывали их в рот. Так обычно пьют водку. Может, они даже представляли, что на столе стоит злодейка с наклейкой. Мама была против того, чтобы отец употреблял водку. Она считала, что от белой головки люди спиваются, а вот вино – другое дело: бутылочка на двоих – самое то, и беседу поддержит, и пьяным не станешь, и даже удовольствие получишь, если вино настоящее. Но в сельповском магазине кроме портвейна, «Агдама» и «Солнцедара» почти ничего и не бывало, да и эти вина попробуй ещё купи! В те времена, согласно каким-то указам правительства, вино-водочную продукцию разрешалось отпускать после пяти часов вечера. Если, конечно, было что «отпускать»: со спиртным в стране была напряженка, и за ним выстраивались длиннющие очереди.
Однако в военной части, где служил дядя Володя, имелся свой магазинчик – посторонним вход туда был заказан. Судя по тому, что папин друг частенько угощал нас шоколадными конфетами «Счастливое детство», «А ну-ка отними!», ореховыми тянучками и даже порой приносил маме какие-то заграничные баночки с приправами и соусами, а также настоящую сухую колбасу, покрытую лёгким серебристым налётом соли, – снабжали тогда армию неплохо. Вот только вина в том магазинчике были, видно, тоже никуда не годными. Чаще всего дядя Володя приносил длинную бутылку темного стекла, на её тусклой этикетке красовались розовощекие яблоки, гроздья винограда, кисточки чёрной смородины – над этим натюрмортом шла витиеватая надпись «Плодово-ягодное вино».
– Плодово-выгодное, – хмурилась мама. – Гонят всякую отраву из гнилых фруктов, спаивают население…
– Ну-ну, – урезонивал её отец. – Что за антисоветчина? Наше государство – самое лучшее в мире: всё для человека, всё на благо человека. Из самых лучших плодов делается самое лучшее вино.
– К тому же, дёшево и сердито, – добавлял дядя Володя. – И нигде в мире такого продукта больше не встретишь. У нас – не дефицит, а у них, подлых империалистов, – дефицит! Да им такое вино с непривычки поперёк горла встанет, его ещё надо научиться пить.
– То-то, гляжу, вы мастера: пьёте и даже не морщитесь, – ворчала мама. – Не скучно вам вдвоём-то? Может, Володя, Марину позвать? А то она день-деньской сидит у себя в комнате, книжку читает…
– Пусть читает, – мрачнел Володя. – Ещё умнее станет.
Мама замолкала и отходила от них, а папа с дядей Володей снова принимались говорить о театре, пьесах, вредном режиссере. Сценарий их встречи, в общем-то, был один и тот же. И я даже угадывал, какие слова они скажут друг другу через минуту-другую. Это напоминало спектакль: одна и та же сцена, действующие лица, реплики…
Но однажды этот хорошо отрепетированный спектакль испортила Марина. Она, нарядная и благоухающая, вышла из своей комнаты и медленно проплыла мимо кухни, где сидели мужчины. Не поворачивая головы, Марина произнесла в пространство:
– Добрый день!
При этом она даже на секунду не замедлила движения – как шла, так и продолжала идти, легкомысленно помахивая белой сумочкой. Каблучки её туфелек задорно цокали по половицам.
– Здравствуйте, – ответил дядя Володя.
Его приветствие прозвучало уже ей вслед. Но Марина даже не обернулась. Она лишь усмехнулась, как-то странно: глаза улыбнулась, а уголки губ чуть-чуть приподнялись.
– Спешишь? – спросил дядя Володя и встал из-за стола.
– Поспешишь – людей насмешишь, – неопределённо сказала Марина, не оборачиваясь.
Тогда дядя Володя решительно вышел в коридор и попросил её остановиться, мол, разговор есть. На что квартирантка ответила, что прекрасно знает, что за разговор, и у неё нет никакого желания объясняться: всё и так ясно, к чему лишние слова?
Но он не отставал от неё ни на шаг и продолжал говорить. Она отвечала односложно: «да», «нет», «не знаю». При этом Марина не поворачивалась к дяде Володе лицом – как ступала с высоко поднятой головой, так и продолжала идти, не глядя даже под ноги.
Они вышли во двор. Меня тут же приспичило набрать в горсть зерна, чтобы покормить Бармалея и кур.
– Цып-цып-цып! – позвал я куриц, а сам во все глаза глядел на Володю и Марину. Мне очень хотелось, чтобы они помирились. И чтобы снова позвали меня разводить костёр.
– Послушай, я хочу сказать тебе что-то очень важное, – Володя почему-то вдруг заговорил хриплым голосом. – Постой минутку. Выслушай.
Марина повернулась к нему, уперла руку в бок и равнодушно произнесла:
– Слушаю.
– Мне без тебя трудно, – выдохнул Володя. – Я даже не представлял, что это может быть так тяжело.
Марина молчала со скучающим видом.
– Я места себе не нахожу, – продолжал он. – Пойми: мне без тебя не жить. Разве ты этого не понимаешь?
Марина вздохнула и посмотрела на него так, будто он был полным дебилом: из глаз сквозила жалость, смешанная с презрением.
– Может, и понимаю, – наконец сказала она. – А вот ты точно не понимаешь ничего. У нас всё прошло.
– Неправда! – почти закричал дядя Володя. – Не верю!
Она пожала плечами и легко покачала головой: это, мол, твои проблемы.
– Я никого так не любил, как тебя, – дядя Володя достал коробку «Герцеговины Флор» и, ломая спички, закурил.
– Давно хотела тебе сказать: не переношу запах твоих папирос, – сказала Марина. – Грубый запах. Потом волосы им долго пахнут…
– А ему не нравится, да? – зло прищурился дядя Володя. – Он тебя, наверное, спрашивает, не была ли ты со мной? Ревнует, да?
– А тебе-то какое дело? – Марина рассмеялась. – Как-нибудь сами разберёмся, кто кого ревнует.
– Он, что, лучше меня? – дядя Володя глубоко затянулся папиросой, выдохнул клуб дыма и с отвращением бросил бычок себе под ноги. – Неужели тебе со мной было плохо?
– Нет, мне было хорошо, – Марина посерьёзнела и опустила глаза. – Но… Знаешь, я не виновата, что всё прошло. А обманывать ни тебя, ни себя не хочу. Если нет внутреннего потрясения, сердечной боли, пронзающей нежности, потемнения в глазах, то зачем продолжать играть в любовь? Она ведь не хорошо отрепетированный спектакль. Разве не так, милый?
– Тебе только кажется, что всё прошло, – настаивал он. – Давай начнём сначала!
– Разве можно начать жизнь с начала? – Марина удивлённо изогнула бровь. – Так же невозможно начать любовь сначала. Она, как жизнь, не повторяется.
– Но её можно продолжить, – совсем тихо сказал дядя Володя. В его голосе было столько нежности и мольбы, что у меня невольно сжалось сердце. Этот большой, красивый, сильный мужчина явно не знал, что делать, и полностью зависел теперь от женщины, которая равнодушно глядела на него.
– Продолжай, но без меня, – Марина сказала, как припечатала. И, не оборачиваясь, пошла прочь.
– Цок-цок-цок! – задорно стучали её каблучки. Ветер развевал тонкую ажурную накидку поверх белой кофточки, и это было так красиво: похоже на крылышки, которые вдруг прорезались на её спине.
Володя, уронив руки, как-то враз сник: плечи опустились, спина сгорбилась – он стоял неподвижно, словно окаменел. А привёл его в чувство Бармалей. У петуха была привычка: торопливо поклевав зернышки сам, он принимался сзывать к угощению своих куриц. Бармалей громко кричал, издавал квохчущие звуки, разгребая при этом землю.
Пеструшка, самая любимая курица Бармалея, сидела в сараюшке на гнезде – неслась, и, видимо, не подозревала о нечаянном угощении. Петух, не в силах перенести её отсутствие, забегал кругами вокруг рассыпанного зерна и заголосил ещё громче. Курицы торопливо склёвывали пшено, и его кучка стремительно убывала. А Пеструшка всё не слетала с гнезда. И тогда Бармалей закукарекал что есть мочи.
Володя очнулся, расправил плечи и, обернувшись, увидел, как я кормлю кур.
– Хозяйничаешь, Пашка? – спросил он. Хотя мог бы и не спрашивать: и так всё понятно. Но я заметил, что взрослые, когда им нечего тебе сказать, обычно произносят ничего не значащие фразы, – и потому на такие вопросы обычно не отвечал.
– Эх, брат Пашка, плохие у меня дела, – он вяло махнул рукой и пошел к дому. – Можно сказать: совсем плохие. Никакие. Сплошной минус. Точка. Конец. Занавес опустился…
Скорее, он говорил это не для меня, а для себя.
– Но занавес на антракт тоже опускают, – бормотал Володя, медленно поднимаясь по ступеням крыльца. – А что, если это всё-таки антракт? Василий! – позвал он отца. – Как ты думаешь, это финал? Или всё же есть надежда, что продолжение следует?
Отец вышел на крыльцо, приобнял дядю Володю за плечи и увёл его в дом. Они даже не обернулись, когда Пеструшка истошно, на весь двор, заголосила, оповещая всю честную куриную компанию, что наконец-то снесла яйцо. Бармалей ответил ей не менее громогласно, и другие куры тоже подняли гвалт, радуясь за свою подружку.
Пеструшка пулей выскочила из сараюшки, подбежала к остаткам пшена и под одобрительное бормотанье петуха принялась торопливо клевать зернышки. Но мне уже было неинтересно на них смотреть, и я тоже отправился в дом.
Мужчины сидели за столом друг напротив друга и тихо, почти одними губами, напевали модную тогда песенку: «Люблю тебя я до поворота, а дальше – как получится…»
Отец, завидев меня, нахмурил брови и предостерегающе поднял указательный палец: не мешай, мол, иди в свою комнату. А дядя Володя вообще меня не видел. Он сидел с закрытыми глазами, и сосредоточенно выводил куплеты этой дурацкой песни о повороте.
Сидеть одному в комнате мне не хотелось, и я решил сходить на речку. Вечером на берегу собиралась вся наша компания. Мы купались, играли в волейбол, разговаривали обо всём на свете. Может, придёт и Зойка. Когда мы стояли в очереди за тетрадками и учебниками, она показалась мне какой-то особенной: то ли из-за нарядного, в розовый горошек, платья, то ли из-за глаз, которые улыбались даже тогда, когда она старалась быть серьёзной, а может, она была другой из-за того, что у неё, оказывается, такие красивые стройные ноги. Интересно, почему я раньше не обращал на них внимания?
Может, потому, что чаще видел Зойку в шароварах или брюках? А тут – красивое платье, аккуратный поясок, перехватывающий её талию, в аккуратной причёске – тонкая заколка серебристого цвета, и на ногах не сбитые кеды, а настоящие туфли-лодочки. Наверное, обнова. Такой обуви я на Зойке сроду не видел. Чего это она вырядилась-то?
Ответ на этот вопрос я получил на берегу реки. Ребята, как всегда, собрались на нашем пятачке у двух развесистых старых ив. Сросшиеся вместе, издали они походили на большую зеленую беседку: ветви ив живописно спадали в воду, образуя ажурный шатёр с парой куполов. Напротив деревьев располагалась полянка, густо поросшая спорышем и мелким белым клевером, посередине её – темно-серый круг кострища: мы разжигали тут костёр чуть ли не каждый вечер. Большаки нас за это не ругали: знали, что и за огнём следим, и, когда придет пора разбегаться по домам, обязательно загасим тлеющие головёшки водой.
Вокруг кострища были положены камни, а на их края – доски: получилось что-то вроде эдакой круглой лавки. На ней хорошо было сидеть после купания, плечом к плечу, – обсушиваясь и вытягивая ладони над пламенем костра: веселые искорки пролетали меж пальцев, а иные, коснувшись кожи, тут же и гасли, успев ожечь мгновенным, но легким укусом.
Чуть поодаль от кострища лежал серый валун с почти плоским верхом. Его обычно занимали девчонки: они там загорали, щебетали о чём-то своём и делали вид, что им и без нас хорошо.
В этот вечер на валуне было всего две девчонки. Одна – Зоя, а другую я не сразу разглядел: она сидела спиной и разговаривала с Мишкой. Он стоял внизу, скрестив руки на груди.
На Мишке были замечательные красные плавки с чёрной каёмочкой и веревочками-завязками на боках. Ему их привез отец из Евпатории, когда ездил туда как передовик производства по какой-то особой профсоюзной путёвке. Ни у кого из поселковых ребят не было таких плавок. Мы вообще обходились без них, купаясь в обычных «семейных» сатиновых трусах. Это считалось вполне приличным, поскольку в нашем сельпо отродясь не продавали никаких купальных принадлежностей. Женщины шили себе купальники сами, и фасон у них был один: спереди почти всё закрыто, сзади – небольшой вырез выше лопаток.
Мишка, конечно, выделялся среди пацанов, которые вылезали из воды в обвисших и пузырящихся трусах, с которых струями стекала вода. К тому же, если ткань была покрашена непрочной краской, то по коленям растекались лиловые, черные или синие пятна – в зависимости от колера исподнего. Зрелище ещё то! Но нам на это было наплевать.
– А вон бежит Картошка! – громко сказал Мишка.
Девчонка, сидевшая ко мне спиной, обернулась и столкнулась с моим взглядом. Глаза у неё были большие, мне показалось – в пол-лица, и – зелёные как недоспелый крыжовник. Почудилось: тёмные магнитики зрачков будто притягивают, не отпускают мой взгляд. Я, может, и отвёл бы его в сторону, но – не мог, и всё тут.
– Незнакомка легко улыбнулась, и её глаза засияли ещё ярче.
– Никакая это не картошка, – она пожала плечами. – Это парень.
– Да нет же, – возразил Мишка, – ты не туда смотришь. Вон, смотри вправо: Картошка там!
Картошка – это собака такая. Она ничья. Обыкновенная маленькая дворняжка, разве что мордочка у неё похитрее, чем у других знакомых мне собак. Прямо-таки лисья мордочка! И глаза – умные.
А прозвали её так за то, что она очень любит печеную картошку, причём, с пылу – с жару. Вы когда-нибудь встречали таких собак?
Картошка обычно сидела рядом с нами и терпеливо дожидалась, когда мы испечем в золе клубеньки, принесенные из дома. Причём, она не брезговала даже обугленными, в которых, казалось бы, ни крошки мякоти не осталось. Она осторожно раздирала такую картофелину, снимала с неё зубами черную корочку и всё-таки находила внутри что-то съедобное. От этих упражнений на усах собаки повисали лохмотья аспидной кожуры, напоминающие обрывки копировальной бумаги. Картошка смешно наморщивала нос и чихала.
Девчонка скользнула взглядом по собаке и тут же снова перевела его на меня.
– Это Паша, – сказала Зоя.
– Это он? – девчонка почему-то удивилась.
– А это Оля, – кивнула Зойка на девчонку. – Моя двоюродная сестра. Она вчера поздно вечером приехала к нам в гости. Вот, на экскурсию её привела…
Я понимал, что должен что-то сказать в ответ, но почему-то растерялся. А Мишка, между тем, разливался соловьём:
– Оль, у нас тут весело. Тебе понравится. Если хочешь, я тебя на рыбалку возьму. У меня резиновая лодка есть.
«Ага, – подумал я, – ври больше: у тебя! Это лодка твоего отца. Он тебе её больше не даст: сколько можно её протыкать о камни? Мой папа снова твоему отцу одалживал резиновый клей».
Вслух я, конечно, ничего не сказал. Пусть себе хвастает!
– Это тот Паша? – бесцеремонно уточнила Оля у Зойки.
– Да, – Зойка незаметно подпихнула её локтем: молчи, мол. Но я уже понял, что она что-то рассказывала обо мне своей кузине.
– Мы с ним в одном классе учимся, – продолжала Зоя. – И пока ты спала, вместе в магазин ходили.
– А! Ясно. Колокольчик на нём проверяла, – Оля коротко хохотнула, повернулась к Мишке и, потеряв ко мне интерес, продолжила с ним беседу о рыбалке.
Она, конечно, знала, что красивая: светлые, с легкой рыжинкой волосы, чистое лицо – ни красноватых пятен, ни чёрных точечек угрей, нос – прямой, и ничего, что его кончик чуть-чуть вздёрнут – это придаёт ей задорности. Оля, в отличии от Зойки, была худенькой, но тощей назвать нельзя: тело крепкое, сбитое – наверное, она занималась гимнастикой или хотя бы утренней зарядкой. В те времена её транслировали по радио. Я просыпался под бодрый призыв: «Начинаем урок утренней гимнастики. Итак, встали в исходное положение: ноги вместе, носки врозь, руки вытянуть в исходном положении – на ширине плеч…»
Несколько раз я даже пытался выполнять все эти упражнения, но победила утренняя сонливость: мне хотелось ещё хоть немного полежать, подремать лишних десять минут, пока длилась эта всеобщая радиогимнастика. К тому же я, как всякий деревенский парень, и без того упражнялся, например, на грядках с картошкой: попробуй-ка прополи пятнадцать соток! А ещё надо было каждый день таскать в вёдрах воду из колодца, колоть дрова, подметать двор, поливать и удобрять помидоры с огурцами, кормить кур – хлопот, в общем, полно. Это вам не «руки шире, три-четыре», «два подскока – три прихлопа» или что-то в этом роде!
Деревенские девчонки тоже не лентяйничали. Может, некоторые из них поэтому напоминали пацанов – жилистые, краснолицые, с облупленными носами: солнце жарило немилосердно, и даже если прилепишь на переносицу широкий кленовый лист, он вскоре сползет с неё вместе с потом – этого и не заметишь за работой. А вот Оля, сразу было видно, девчонка городская: слишком нежная, и потому – особенная.
Папа говорил, что тот первый мужчина, который сравнил девушку с цветком, был гением, а уже второй, тем более последующие – пошляками. Но что поделаешь, Ольга напоминала мне белую кувшинку, оказавшуюся в букете из своих жёлтых тёзок: вроде бы, форма та же, и размеры – те же, но как разителен контраст! Я мог бы подумать и в обратном направлении: одна жёлтая кувшинка среди белых – тоже была бы наособицу. И какой же цветок тогда лучше – белый или жёлтый? Может, всегда лучше – единственный? Но тогда я об этом не размышлял. Мне просто хотелось смотреть на городскую девчонку, потому что она была не такая, как наши.
– Что уставился? – вдруг спросила она.
Я смутился, но ответил в том смысле, что, мол, глаза есть – они и смотрят, куда хотят.
– Да мне не жалко: смотри! – Оля медленно прикрыла глаза ресницами и так же медленно открыла их.
Чёрт возьми, это напомнило мне ленивые, размеренные движения крылышек бабочки-крапивницы. Кажется, мотылёк задремал, присев на бутон георгина, но попробуй протяни к нему ладонь – тут же взлетит стрелой. Хотя казался таким равнодушным и почти сонным…
– Я-то вдруг подумала, что у меня что-то не так, – лукаво продолжала Ольга. – Смотрит и смотрит… Зой, он, что, на всех девчонок так таращится? Никакого приличия!
– Очень надо мне на тебя смотреть, – буркнул я. – Если хочешь знать, я на гусеницу смотрю.
– Что? Ой! Где гусеница? – Ольга вскочила и заотряхивалась. – Зо-о-ой, убери с меня эту поганку! Ах, я сейчас умру…
Ярко-зеленая мохнатая гусеница между тем уже была готова переползти с рукава платья на плечо. Наверняка её сдуло ветерком с ивы, под которой сидели девчонки.
– Уставился как баран на новые ворота, – бранилась Оля, пока Зойка пыталась веточкой спихнуть гусеницу с рукава. – Нет, чтобы сразу сказать! У меня аллергия на гусениц. Вообще не переношу их. Ой… ах!
Мишка насмешливо переводил взгляд с Ольги на меня и обратно. Он, конечно, понимал, что гусеница абсолютно ни при чём. Может, я её и не заметил бы, если бы Ольга не начала надо мной подтрунивать. И тут, на моё счастье, обнаружилась эта зеленая тварь, на которую можно перевести стрелки.
Мишка переминался с ноги на ногу, ему явно хотелось вставить мне шпильку, но он не решался это сделать – видно, хорошо помнил, как ему досталось на орехи за Марину. С тех пор, кстати, он не задевал меня ни обидным словом, ни тумаком, как прежде.
Зоя наконец сбросила эту разнесчастную гусеницу на землю и, не глядя на меня, произнесла в пространство:
– Действительно, почему не мог сразу сказать, в чём дело? Чёрт знает что можно было подумать.
И я понял, что она догадалась: её кузина понравилась мне. Оля продолжала отряхиваться и всё спрашивала:
– А вдруг эта гусеница была не одна? Посмотри, Зоя, нет ли еще? Ой, я просто помру, если эта гадость меня коснётся!
Зоя успокаивала её, искоса поглядывая в мою сторону, и всё больше мрачнела. А может, это на её лицо легла тень от вдруг набежавших облаков?
– Эге, – присвистнул Мишка, взглянув на небо. – Кажется, дождь собирается. Не получится, наверное, у нас сегодня костра.
Картошка тоже повернула голову набок и посмотрела на облака. Наверное, она всё-таки немного понимала человеческий язык. Иногда мы её разыгрывали. Кто-то говорил, не обращаясь конкретно к собаке, что сегодня печь картошку не будем – и она начинала жалобно поскуливать. Другой сообщал присутствующим, что если Картошка будет себя хорошо вести, то так и быть – приготовим «пионеров идеал». В ответ на это дворняжка радостно виляла хвостом и оптимистично взлаивала – видимо, обещала быть паинькой. Но третий снова утверждал, что костёр разводить не будем – и Картошка опять становилась грустной. Совпадение? Навряд ли.
Мишка продемонстрировал Ольге эти способности нашей Картошки. Сверх программы собачка даже встала на задние лапы, часто-часто засучила передними лапками, выпрашивая угощение, при этом она преданно смотрела в глаза Мишке и тихонько тявкала.
– Расскажу в городе о вашей собаке – никто ведь не поверит, – восхищенно сказала Оля. – Да вам её в цирк нужно отдать. Готовая артистка!
– Чтоб её там мучили? – не выдержал я. – В цирке животные подневольные. Они, может, не хотят выступать – дрессировщик заставляет.
– Он у нас, Оля, стойкий борец за свободу, – вякнул Мишка. – Картошку ни за что в цирк не отдаст! Уж лучше пусть она будет голодной – зато свободной.
На его подколки мне было наплевать. Я даже не посмотрел в его сторону. Но Мишкина реплика произвела на Ольгу впечатление. Она пожала плечами:
– Надо же, какие у вас оригинальные мальчики живут, – Ольга насмешливо покачала головой. – Я читала, что за свободу животных борется актриса Брижит Бардо, у неё дома настоящий собачатник плюс кошатник, и все, говорят, «дворяне». Вообще, за них обычно скучающие буржуазные дамочки заступаются. А тут – парень. Во даёт!
Её голос переполняла ирония, и я готов был сквозь землю провалиться. Ну, зачем затеял перепалку с этой красивой девочкой? Теперь она будет думать, что я зануда. И попробуй докажи обратное.
Картошке надоело стоять на задних лапах. Она вернулась в исходное положение, виновато глянула на меня и деликатно отвернула мордочку.
– Ну, вот, – Мишка вытянул ладонь вперед. – Капля! Ещё одна. Сейчас дождь разойдётся. Айда по домам!
Редкие дождинки падали в траву, скользили по щеке, мочили листья и камни. Картошка недовольно покрутила головой, смешно чихнула и вдруг, будто кто-то дал ей команду, резво вскочила и опрометью бросилась на дорогу.
– Бежим! – предложила Зоя. – Туча надвигается нешуточная. Не успеем от неё уйти – будем как мокрые курицы.
И мы побежали.
Впереди нас бодро семенила Картошка. На обочине дороги отдыхала в луже стайка серых гусей. Гусак, завидев нашу компанию, лениво поднялся, вытянул голову и громко загоготал. Гусыни поддержали его боевой клич. Наверное, гусак решил, что мы его боимся, если так быстро бежим. Он захлопал крыльями, пригнул клюв почти к самой земле и с шипением бросился в сторону Ольги.
– Аааа! – испугалась она. – Он меня укусит!
– Это собаки кусаются, – не удержался я от замечания. – А гуси клюют и щиплют.
Оля раскричалась ещё громче. Гусыни продолжали тревожно гоготать. Гусак, растопырив крылья, бежал за городской. Картошка озадаченно оглянулась и, обнаружив за собой такую картинку, развернулась и помчалась на гусака. Тот остановился, громоподобно затрубил и начал отступление к луже, в которой за него шумно переживали гусыни.
Храбрая Картошка влетела в лужу и ухватила гусака за крыло, за что тут же получила от него острастку: он долбанул её клювом в голову. Но собака не выпускала крыло, более того – принялась ожесточенно трепать его, только перья полетели. Гусак, тоже не робкого десятка, извернулся и стал бить Картошку другим крылом, попутно он клевал её и злобно шипел. Гусыни подняли оглушительный гвалт, а одна из них, самая большая и тучная, кинулась на подмогу своему предводителю. Ох, и досталось же от них собаке!
Оля успокоилась и, отбежав на безопасное расстояние, с любопытством наблюдала за этой баталией. Куда только её страх девался!
– Смелая собака, – заметила Оля. – Не зря вы её кормите.
– Мы её кормим не за что-то, а просто так, – сказал я. – А гусак тебя просто стращал. Он ещё ни разу никого не клюнул – только пугает.
– Ага, – недоверчиво поёжилась Оля. – Кто знает, что у него на уме. Ишь, как расщеперился!
Картошка уже выпустила гусиное крыло, отбежала на безопасное расстояние и. сбивая лапой пух с носа, ворчала на своего противника. А тот гоголем ходил по луже и, вытянув шею, победно трубил. При этом гусь воинственно хлопал себя крыльями по бокам – показывал, что готов продолжить битву.
Дождь усиливался. Его струи пригибали к земле высокие мальвы во дворах, беспощадно колотили широкие листья георгинов, сбивали со слив перезревшие плоды – они закатывались в сырую траву, поблескивая жёлтыми, розовыми и фиолетовыми боками. Сливы в нашем посёлке любили, и в палисадниках обычно росло сразу несколько их сортов. Весной они радовали глаз кипением белого, розового, красновато-желтого цвета – будто ленивый художник небрежно плеснул красками на еще голые, без единого листочка, корявые деревья. А ближе к осени среди прозрачно-зелёной листвы, начинающей покрываться бордовыми, желтыми, иссиня-черными пятнами, появлялись разноцветные гирлянды слив.
Стараясь не наступать на сливы-падалицы, я добежал до своего дома, взлетел по склизкому крыльцу и дёрнул дверь. На удивление, она оказалась запертой изнутри на крючок. Как же я мог забыть, что мама ещё утром предупредила, что задержится на работе: у них кого-то провожали на пенсию, и по этому случаю намечался торжественный вечер, долженствующий плавно перейти в непременный в таких случаях долгий ужин. А папа с дядей Володей собирались пойти в свой народный театр. Как я понял, режиссёр хотел показать новую постановку на каком-то смотре-конкурсе в городе, и потому проводил репетиции чуть ли не каждый вечер и, что называется, до упаду: папа возвращался поздно, уставший, но в его глазах светился отчаянно веселый огонёк: «Мы всем покажем, что и в глубинке есть настоящая культура, вот так!»
Значит, дома была только Марина. Но почему она так долго не открывает? Я принялся барабанить в дверь ещё громче.
Наконец, дверь открылась. Марина, растрёпанная, в наспех наброшенном халатике, слабо улыбнулась:
– Извини, Пашка, я заснула.
Не дожидаясь, когда я войду в коридор, Марина, придерживая халат на груди, ринулась обратно в свою комнату, бросив на ходу:
– Пошла дальше спать. Что-то меня на дождь разморило…
Время было ещё не позднее, и я позволил себе посмотреть телевизор, по которому как раз показывали «Кабачок 13 стульев» – смешную передачу о польских чудаках и чудачках. Марина обычно тоже её не пропускала, но в этот вечер, видно, и вправду хотела спать. Что вообще-то было странно: обычно она допоздна читала, слушала музыку, что-нибудь вязала или шила – свои самые лучшие обновы она делала собственноручно. В сельпо, хоть Марина и числилась там не на самом последнем счету (всё-таки бухгалтер!), даже по блату взять было нечего: в промтоварный отдел завозили блеклые байковые халатики, однотипные платья из ситца, сатиновые шаровары да старушечьи тужурки и кофты мышиного цвета. На фабриках, где их производили, видимо, раз и навсегда кончились все другие краски, остались только эти – серые, невыразительные, блеклые.
Я вспомнил, как Марина сегодня красиво оделась, особенно ей шла эта ажурная накидка, сотканная, казалось, из паутинок. Она тоже связала её сама – крючком: ниточка за ниточкой, и как только терпения хватило?
Дождь усиливался. Влажный воздух наполнился запахами череды и полыни – как-то грустно, с горчинкой, но сердитый ветерок нет-нет да и добавлял в этот аромат острую нотку свежей зелени, пропитанной чем-то сладким и солнечным: так пахнут яблоки, созревающие в нашем саду. Как раз под моим окном стояло дерево, одна ветвь которого задевала окно. Если её раскачивал ветер, то ветвь начинала стучать о раму, касалась наличников, тихонько, как котёнок, царапала стекло.
Эта ветка была так густо усыпана яблоками, что согнулась дугой под их тяжестью, и мама с тревогой, бывало, глядела на неё: «Как бы не обломилась! Первый год такой урожай. Особенное нынче лето».
Я подошёл к окну, чтобы закрыть форточку: ветер пригоршнями плескал через неё воду на подоконник. И когда я уже хотел повернуть защёлку, услышал мелодию песни, которая мне почему-то очень нравилась, хотя ни одного слова в ней не понимал: «Я ни о чём не жалею», Эдит Пиаф.
Пластинку с её песнями как-то продавали в нашем сельпо. Обычный желтоватый конверт с пышными розочками, с одной стороны надпись «Завод грампластинок «Мелодия», с другой – «Мелодии французской эстрады». Ничего особенного. Не то что пластинки с Эдитой Пьехой: на обложке она сама, красивая, улыбающаяся и нарядная, на обороте – список песен, которые записаны на диске. Всё ясно и понятно. А тут – не поймёшь что: «Мелодии французской эстрады», никому неизвестная в посёлке певица с неправильным именем Эдит. Мы-то считали, что есть Эдита, и только Эдита – правильно, и поёт она лучше всех. Но Марина взяла эту невзрачную пластинку. Прибежала с ней домой радостная, сияющая от счастья: «Я давно мечтала купить эту грамзапись. Вы не представляете, какое это чудо – Пиаф!»
Мне сразу понравилась песня «Я ни о чём не жалею». Весёлая такая. И ужасно грустная. Мне казалось, что певица поёт о том, что когда тебе хуже всех на свете, не надо подавать вида – нужно улыбнуться, как ни в чём не бывало, и пусть все думают, что у тебя всё в порядке. Потому что всё, что ни делается, делается к лучшему – это во-первых, а во-вторых, наша жизнь бывает всякой, и если тебе сегодня плохо, то завтра будет хорошо, и стоит ли о чём-то жалеть?
Я снова раскрыл форточку. Прислушался. Точно! В комнате Марины был включён проигрыватель, звучала песня Эдит Пиаф. Только она кончалась, как тут же начиналась опять. Видимо, Марина переставляла её снова и снова.
– Включи что-нибудь ещё, – услышал я вдруг мужской голос. Он говорил где-то рядом со мной. Порыв ветра донёс до меня крепкий табачный дух. И я понял: в комнате Марины форточка тоже открыта, а её гость курит в неё, чтобы не портить дымом воздух.
– Говори тише, – цыкнула Марина. – Мальчишка услышит.
– Да он ничего не понимает, – усмехнулся мужчина.
– Всё равно нечаянно может проболтаться, что у меня кто-то был ночью, – Марина говорила тихо, но я всё же разбирал сказанное. – Отойди ты, наконец, от окна. Не дай бог, Лиля сейчас пойдёт или Василий – увидят огонёк папиросы в окне, что подумают?
– А тебя это волнует?
– А тебя нет?
– Мы же, вроде, всё уже решили…
– Но приличия-то надо соблюдать, Иван.
– А что, любовь может быть неприлична?
– Вань, ну, перестань, отойди от окна…
Из соседней форточки красной звездочкой вылетел окурок и, описав замысловатый пируэт, упал в сырую траву. Послышался стук закрываемой фрамуги, и после этого – ни звука.
Я узнал голос. Это был Иван.
Когда Марина просила меня позвонить из телефона-автомата, я сначала не мог понять, с кем мне приходится говорить. Голос казался знакомым, но телефонная линия так искажала его, что я долго не мог догадаться, что он принадлежал соседу. А когда понял, мои услуги Марине уже не требовались. Она, видимо, решила обходиться без телефонных разговоров с Иваном. А может быть, они изобрели какой-то другой способ связи? Не знаю.
То, что в комнате Марины был Иван, и они слушали песню Эдит Пиаф, а может быть, даже занимались тем, чем наедине занимаются мужчина и женщина, – меня потрясло. А как же Володя? Он ведь любит Марину! И страдает. Это каждому видно и понятно: он из-за неё места себе не находит. А она – с Иваном. Да у него ведь жена есть! Зачем ему ещё Марина? И зачем он ей? Хмурый, неразговорчивый, а если заговорит, то мат-перемат через каждое слово. Правда, он так только в мужской компании общался, например, за игрой в домино. А при женщинах сразу культурным становился: «Простите-извините-пожалуйста…»
Дядя Володя так не притворялся. Он всегда был сам собой – весёлый, сильный, замечательный. И у него столько талантов! Например, талант ремонтировать мебель. Она у нас постоянно разваливалась: то крышка у комода повиснет на одной петле, то стул вдруг колченогим сделается, но хуже всего, когда рассыхается платяной шкаф: длинная палка-вешалка выскакивала из пазов – и плечики с навешанной на них одеждой грудой вываливались наружу; полочки с полотенцами и бельём тоже срывались с хлипких втулок. Что только папа ни делал, а шкаф до конца починить не мог. Новый же нам не светил: в сельпо за мебелью была очередь, и родители подсчитали, что первыми в ней они станут чуть ли не к своей пенсии.
Дядя Володя, узнав об этой проблеме, весело присвистнул и попросил у отца инструменты. «Да ну! – отмахнулся папа. – Эту рухлядь даже старик Хоттабыч не отремонтирует!» – «Давай-давай, – настырно подталкивал его Володя. – Где тут у тебя стамеска, ещё ножовка понадобится. А столярный клей есть?»
В общем, они с отцом, считай, весь день проколдовали над нашей старой мебелью – и всё-таки отремонтировали. Причём, папа больше на посылках у Володи был: «Принеси то, дай это, подержи тут…»
А ещё у дяди Володи был талант поднимать настроение. Увидит, что сижу бука-букой и обязательно подойдёт, что-нибудь весёлое расскажет или просто подмигнёт, а то, бывает, сядет рядом и спросит: «Что, сам себя не понимаешь? Это, брат, со всеми бывает. Особенно в твоём возрасте. Тут главное – ни на кого не обижаться. Вот я, помню, со своей матерью как схвачусь: она мне слово – я ей два, и всё мне казалось, что отсталая она, ничего не понимает, вредная… А теперь мне стыдно. Это я был вредный. А вредным был, потому что хотелось поскорее стать взрослым, и чтобы со мной считались. Но это я уже потом понял…»
Конечно, он говорил как взрослый. Но это был взрослый, который помнил себя подростком. Отец тоже об этом помнил. Он вообще у меня замечательный: с ним можно обо всём на свете говорить, а то и вообще без всяких слов обойтись: просто рядом посидеть, помолчать – как-то спокойнее на душе делается, косматость настроений будто ласковая рука пригладит, теплее станет… Но всё-таки отец то ли стеснялся, то ли не считал нужным рассказывать о себе. И ещё он всегда поддерживал маму, даже если она бывала неправа. Он думал, что у родителей должно быть единое мнение. А дядя Володя ни с кем не держал совет – только с собой.
А то, что он был военным, это разве не замечательно? Аккуратная форма, франтоватая фуражка, начищенные до зеркального блеска сапоги – класс! Пацаны завидовали мне: ни у кого из них не было такого знакомого. Впрочем, разве он просто знакомый? Мне хотелось, чтобы он стал моим старшим другом. Но дяде Володе, кажется, нужна была только Марина. Он и к отцу ходил в гости, как я теперь понимаю, только из-за неё.
А Марина променяла его на Ивана. Это никак не укладывалось в моей голове. Но, может, я плохо о ней думаю? А что, если они всего-навсего друзья, как я с Зойкой, к примеру? Мишка чёрт знает что о нас думает, а мы даже и не целовались ни разу. Да и с чего бы это вдруг с Зойкой-то целоваться? Она, оказывается, симпатичная девчонка. Я этого раньше даже и не замечал. Но чтобы целоваться? Да ну! Может, и у Марины с Иваном ничего такого нет? А я уж подумал … Нет, не скажу, что я подумал.
Шум дождя убаюкивал, и я заснул довольно быстро. Приснился мне сон, в котором сначала ничего не было, кроме ярких мохнатых звёзд, похожих на те, что вешают на новогодние ёлки, – только они были вроде как живые и настоящие, меж ними бродила круглолицая Луна, проносились хвостатые кометы, рассыпались блистающими искрами метеориты. Я плыл в теплом пространстве, трогал светила руками, весело уворачивался от летящих навстречу алмазных астероидов. На одном из них сидела принцесса. Астероид был маленьким, может, чуть побольше надувного резинового шара, с которым маленькие дети учатся плавать.
Принцесса сидела на нём верхом, обхватив его ногами. Серебристый шлейф платья развевался как сказочный флаг, таинственно мерцали жемчуга и каменья на груди, нестерпимо сверкала на голове золотая корона. Принцесса сидела ко мне вполоборота, и я не сразу разглядел её лицо. Мне казалось, что оно должно быть самым прекрасным на свете. А когда принцесса наконец-то обернулась, чтобы посмотреть на меня, я увидел, что это Оля.
Она удивлённо глянула прямо в глаза – и этот взгляд, казалось, проник в меня глубоко-глубоко, прошёл сквозь сердце и замер под ним сверкающим холодным лучом. Меня ожгло, как лёд ожигает разгоряченную кожу. И в этот миг я проснулся.
Сердце билось как рыбка на крючке. Лоб покрылся испариной, а горло, как мне показалось, легонько сжимает мягкая лапка. Она была тёплой и такой явственной, что я решил её потрогать, но на шее ничего не обнаружил– нащупал лишь упруго пульсирующую жилку.
Ещё совсем недавно я верил в то, что сны насылает Оле-Лукойе. И если мне снилось что-нибудь плохое, тревожное, то я думал, что в чём-то за день провинился – сказочный старичок об этом узнал, вот в наказание и крутит надо мной зонтик с мрачными видениями. Я просыпался и, чуть не плача, долго лежал с закрытыми глазами, боясь посмотреть в темноту комнаты. Мне казалось, что где-то рядом притаился другой Оле-Лукойе.
О нём почти никто не знал. И я бы тоже не узнал, если бы однажды не залез в большой фанерный чемодан, стоявший под родительской кроватью. Мне строго-настрого было запрещено его даже открывать, но в тот день я остался дома один, от скуки захотел вырезать из бумаги несколько фигурок, и мне понадобились ножницы. Те, которые мне купили для уроков труда, куда-то запропастились. И тут я вспомнил, что мама держит в чемодане большие ножницы в кожаном футляре: они достались ей от бабки, которая была портнихой.
Мама называла эти ножницы торжественно – семейная реликвия, и даже сама пользовалась ими лишь в исключительных случаях: когда кроила себе юбку или, допустим, перешивала, папины брюки для меня. Она такая рукодельница у нас!
Я приоткрыл крышку чемодана и запустил под неё руку, пытаясь нащупать ножницы в какой-то мягкой рухляди, среди коробочек, клубков шерсти, катушек ниток и других предметов. Так и наткнулся на гладкий, приятный на ощупь квадрат. На его поверхности прощупывались какие-то выпуклости, похожие на буквы. Что же это такое? Забыв о родительском наставлении, я ухватил это нечто и вытянул на свет божий.
В руках у меня оказался большой книжный том. Выпуклые, разноцветные буквы хороводили название: «Сказки, рассказанные детям», под ним шла витиеватая строка – Ханс Кристиан Андерсен. Я уже читал его истории, и они мне очень нравились. В школьной библиотеке на сказки Андерсена всегда была очередь, его книги прошли через столько рук, что их листы разлохматились от постоянного перелистывания наслюнявленными пальцами, а первоначальные иллюстрации было трудно рассмотреть из-за бесчисленных дорисовок доморощенных любителей живописи.
Этот же том, большой и тяжелый, был чистеньким, разве что чуть-чуть потёрт. Я открыл его наугад и увидел на чёрно-белом рисунке всадника, который скакал во весь опор. Он прижимал к себе детей – мальчика и девочку, за его спиной сидел бородатый старик, но всадник протягивал длинную руку ещё и к девушке, которая шествовала впереди него. Мало ему, видно, было попутчиков – хотел ещё и эту красавицу посадить на лошадиный круп.
Кто это?
Взгляд скользнул по тексту:
«Оле-Лукойе приподнял Яльмара, поднёс его к окну и сказал:
– Сейчас увидишь моего брата, другого Оле-Лукойе. Люди зовут его также Смертью. Видишь, он вовсе не такой страшный, каким рисуют его на картинках! Кафтан на нём весь вышит серебром, что твой гусарский мундир, за плечами развевается чёрный бархатный плащ! Гляди, как он скачет!
И Яльмар увидел, как мчался во весь опор другой Оле-Лукойе и сажал к себе на лошадь и старых, и малых.
Одних он сажал перед собою, других позади; но сначала всегда спрашивал:
Какие у тебя отметки по поведению?
– Хорошие! – отвечали все.
– Покажи-ка! – говорил он.
Приходилось показать; и вот тех, у кого были отличные или хорошие отметки, он сажал впереди себя и рассказывал им чудную сказку, а тех, у кого были посредственные или плохие, – позади себя, и эти должны были слушать страшную сказку.
Они тряслись от страха, плакали и хотели спрыгнуть с лошади, да не могли – сразу прирастали к седлу».
Это была совсем другая история! В школьной книжке Оле-Лукойе присутствовал один, и ни о каком брате даже не вспоминал – добродушный, милый волшебник, навевающий чудесные сновидения. А тут – такая страшная история. Подумать только, у него есть брат, имя которому Смерть! И он тоже рассказывает сказки, каждому – такую, какую заслужил. И бедные дети с плохими оценками прирастали от страха к седлу. Это ли не ужасно: сказка бывает злая!
Меня потрясло, что у Оле-Лукойе есть двойник. Я слишком долго верил в то, что сон наступает из-за сладкого молока, которым волшебник брызгает в глаза: они слипаются, и нет мочи поднять вмиг отяжелевшие веки, и вот уже некто добрый начинает нашёптывать головокружительную историю… Но может придти и тот, другой, кто проверяет твои оценки, и ты можешь ему не понравиться и оказаться позади него. А что, если он захочет унести седока в мир теней? Ведь имя ему – Смерть!
Наверное, именно тогда я впервые понял, что правду знаешь не всегда, особенно если её от тебя оберегают. Кто-то же догадался убрать из сказки Андерсена другого Оле-Лукойе, будто его никогда и не было – и получилась интересная история. Зачем стращать ребятишек зловещим всадником? Пусть они верят только в добрых волшебников. Но это одна сторона правды. Другая остаётся в тени, и она вроде как и не очень-то нужна, можно и без неё обойтись. Но ведь это – неправда!
Я вспомнил слово «цензура», которое иногда мелькало в разговорах отца и дяди Володи. Они возмущались, что из-за неё люди не только не знают всей правды, но даже книжки читают не такие, какими их написали писатели. Я решил, что-то в нашей стране боится, что страшные сказки могут напугать – вот и вырезали из них всё, от чего замирает сердце и душа уходит в пятки.
Наверное, сон с Ольгой на меня наслал другой Оле-Лукойе. В отместку за то, что я вёл себя с ней не так, как положено приличному парню. У меня плохая оценка по поведению – и, пожалуйста, Паша, слушай злую сказку и смотри скверный сон. Он ничего-ничего не понимает, этот другой Оле! И ему, наверное, никогда не было тринадцати лет. Он сразу родился старым и строгим, знающим, что такое хорошо и что такое плохо. Иначе бы кое о чём догадался…
Ну, не знаю я, почему в меня иногда вселяется бес противоречия. А может, и не вселяется – скорее всего, дремлет где-то внутри и никак себя не выказывает, хитрец и злыдня эдакий, а в самый неподходящий момент просыпается и, потягиваясь, тыкает острым локотком в бок. Может, нечаянно, а может, и нет, потому что этот тычок – как подначка: ну что, ты как все, милый мальчик, и не имеешь своего мнения, и ничем особенным не выделяешься?
Бывает, что понравится какая-нибудь девчонка, и вместо того, чтобы сказать ей, допустим, что-нибудь хорошее, я начинаю говорить какие-нибудь гадости или вообще делаю вид, что она мне – глубоко параллельно, фиолетово и вообще по барабану. А всё почему? Да потому, что боюсь. Боюсь, например, оказаться в глупом положении. До сих пор сгораю от стыда, как подумаю о Мальвине. Это девчонка из нашего класса. И на самом деле её зовут Маша, но у неё такие роскошные белокурые кудряшки и большие голубые глаза, а на голове – пышный бант, что невольно вспоминаешь красавицу-куклу из мультика про Буратино.
Мне очень хотелось подружиться с Мальвиной. Она казалась мне необыкновенной. И однажды я решился. «Давай буду носить твой портфель, – сказал я. – Всё равно нам по пути домой». А Машка округлила свои и без того круглые глаза, фыркнула и покрутила пальцем у виска: «Ты чо, сдурел? Я сама не безрукая!» Хотя прекрасно знала этот школьный обычай: если мальчик дружит с девочкой, то обязан таскать её портфель. Просто я не был ей нужен, вот и всё. Но зачем она растрезвонила о моём предложении своим подружкам? Вскоре все знали: Павлик, мол, влюбился в Мальвину, хотел её личным портфеленошей заделаться, но она послала его, урода, куда подальше.
Случилось всё это в четвёртом классе, пора бы и забыть, но не могу. Об истории с Мальвиной я сразу вспомнил, как увидел Олю, вернее, её глаза – такие же большие, чистые и по-ангельски невинные. В той старинной книжке из чемодана под кроватью, со сказками Андерсена, было много рисунков, и на одном из них – курчавые ангелочки. Взгляд у них точь в точь как у Мальвины и Ольги: глядят вроде на тебя, но на самом деле – мимо, будто ты для них пустое место. И при этом глаза – чистые, прекрасные, ласковые!
Ну, и как я должен был вести себя? Конечно, мне тут же захотелось показать этой городской задаваке, что она не очень-то мне интересна. Да, симпатичная и всё такое. Но что с того? Может, я и покрасивее видал. Нечего тут перед поселковыми пацанами форсить!
Ни в какого Оле-Лукойе, насылающего дрёму и виденья, я, конечно, уже не верил. Да и снам никакого значения не придавал. Что я, девчонка, что ли, разгадывать их с помощью сонников? В то время их, кстати, вообще не выпускали – они считались чем-то вроде пережитка, несовместимого с серьёзным, научным взглядом на мир. Но женщины всё равно где-то доставали распечатанные под копирку машинописные листы со словарем толкований сновидений.
А я и без сонника всё понял. То, что Оля приснилась мне неспроста, – это и дураку понятно. Я не хотел думать о ней, но даже во сне думал. Я боялся, что она, как Мальвина, скажет: «Ты чо, сдурел?» Или что-то вроде этого. Потому что такая красивая девочка всегда найдёт, с кем дружить, или, наоборот, сыщется парень лучше меня – умнее, крепче, удачливее, которым она сама заинтересуется. А я что? Самый обыкновенный. Ничего особенного. Ну, разве что умею рисовать. Говорят, что неплохо получается. И ещё могу лепить из пластилина фигурки. Не просто каких-нибудь забавных человечков и зверушек, а что-то вроде маленьких скульптур: мама-скульптура, Зойка-скульптура, учительница биологии Нина Ивановна – тоже в виде миниатюрного памятника: сухая, сердитая, она прижимает к груди учебник. Как щит. И если пластилиновую книгу вынуть из её рук, то пластилиновая Нина Ивановна сразу станет какой-то беспомощной и растерянной.
Этот фокус с фигуркой я показал Зойке. Она оценила сходство и вдруг сказала:
– А, знаешь, ты прав: у биологички в жизни ничего, кроме её предмета, нет. Может, это смысл её жизни.
– Да ну?
– Сам подумай: мужа нет, детей нет, ни с кем не дружит. Она целыми днями в школе торчит.
– Любит работу. При чём тут смысл жизни?
– Мне кажется, что если бы её уволили, она просто умерла бы. Потому что лишилась бы смысла…
– Выдумываешь!
Но Зойка стояла на своём. Да ещё и утверждала, что это ей помогла понять фигурка учительницы, вылепленная мной. Ну, дела! Я ни о чём таком и не думал, когда эту пластилиновую статуэтку делал. Почему именно Нину Ивановну слепил?
Наверное, это глупо, но я ей отомстил. Потому что биологичка была нашей классной, и не всегда отличалась справедливостью. Зачем ей, к примеру, понадобилось специально оставить маму после родительского собрания и сказать: «Лиля Ивановна, ваш сын стал рассеянным, у него даже по любимому предмету – литературе – появились тройки. Считаю, причина в том, что у него слишком бурный переходный возраст: он смеет дерзить, не соглашается с учителем, и к тому же, Лиля Ивановна, что у них за отношения с Зоей Авхачёвой? Что-то рано он девочками увлекаться стал. Как бы чего не вышло!»
Мама объяснила Нине Ивановне, что с Зоей мы дружим чуть ли не с пелёнок: всё-таки соседи, и вообще Авхачёвы – нормальная семья, дочки у них приличные, а я никакими девочками не увлекаюсь, иначе бы родители об этом знали. «Ну, что вы? – Нина Ивановна ехидно улыбнулась и поправила круглые очочки, съехавшие ей на нос. – Родители об этом самыми последними узнают. Как правило, мальчики в этом возрасте становятся скрытными, никогда от них правды не добьёшься». Мама ответила, что и не надо, мол, добиваться правды – родители всё-таки не следователи какие-нибудь: с детьми стоит разговаривать обо всём на свете, и разговаривать доверительно, по душам. « А всё-таки попомните моё слово, – не унималась биологичка. – Не всё Павел вам рассказывает, многое утаивает. Вот, к примеру, говорил он вам, что запорол стенгазету на конкурс?»
Да, говорил я об этом матери, говорил! К майским праздникам каждый класс должен был выпустить стенгазету. Директриса объявила их конкурс. Поскольку я всегда неплохо писал сочинения и к тому же умел рисовать, Нина Ивановна постоянно заставляла меня делать все эти стенгазеты и всякие дебильные «Молнии». Тогда мода такая в школе была: вывешивать в классах листки с карикатурами на двоечников, прогульщиков и всяких нехороших людей, например, на писателя Солженицына, который клеветал в своих произведениях на советский народ. Мы, конечно, его книг не читали, потому что их в стране не издавали, но должны были под диктовку классной выводить крупными буками: «Советские школьники гневно протестуют…» Ну, и так далее. Писать то, о чём понятия не имеешь, – это разве правильно? Я и сказал об этом классной. А та зашикала на меня: «Да ты что? Не веришь правительству и партии? Молчи! Язык слишком длинный у тебя…»
А тут – стенгазета. В ней надо было написать об успехах нашего класса, какие, в общем, мы молодцы и умники, всё у нас просто замечательно, и дружим-то мы, и друг другу помогаем, и план по сбору макулатуры выполняем, и всякое такое. Но случилось так, что один пацан, не стану называть его фамилию, выиграл на спор у другого целый рубль. Тогда это были большие деньги: за десять копеек можно было сходить в кино, тринадцать копеек стоило мороженое с изюмом, а уж леденцов целый пакет взвешивали в сельпо! У проигравшего, конечно, рубля не было. Тогда тот, который выиграл, поставил его на счётчик: каждый день – один процент. Большинство класса возмутилось, и я нарисовал на вымогателя карикатуру.
Нина Ивановна, как увидела её, так прямо вся обомлела, а когда пришла в себя, принялась меня отчитывать: отдельные недостатки, мол, нельзя выдавать как обобщения, я сознательно решил опозорить наш класс перед всей школой, и что о нас подумали бы другие, если бы мы эту стенгазету представили на конкурс?
– Не нравится – не надо, – разозлился я и смял лист ватмана, и бросил его под ноги, и даже потоптался на нём.
Нина Ивановна, поражённая, молчала. А я и сам не понимал, что это на меня такое нашло – какое-то дикое бешенство, пересилившее почтительность к старшим и послушание: мне было стыдно за учительницу, которая учила нас добру и справедливости, но на самом деле сама оказалась на это не способной.
Дома я рассказал об этом случае. Марина посмотрела на меня с уважением, отец сказал: «Молодец!», а мама лишь вздохнула: «Ох, трудно тебе будет теперь…»
Ничего, я отыгрался на пластилиновой фигурке биологички: специально удлинил ей нос, и она сразу стала похожа на вредную ворчливую старушонку, какой, может, и станет на самом деле лет через десять.
Никто в классе об этом не знал – только Зоя, но она не болтливая: никому ничего не рассказала. Она считает, что мне не стоит бросать это занятие – вдруг я будущий знаменитый скульптор?
Прижимаясь влажным лбом к подушке, я не находил себе места. Наволочка довольно скоро намокала и становилась тёплой – я переворачивал подушку, подгребая её руками под голову, но через некоторое время опять вертелся. Сон про Олю никак не шёл из головы. Всё-таки она наверняка решила, что во мне ничего особенного нет, и я ей, конечно, не интересен. Она вся такая-притакая, городская, а что я? Деревня, на её взгляд – вот что я! А может, нет? Этот её взгляд всё-таки был какой-то особенный. Может, она разглядела меня? Ну, не в смысле, что я какой-нибудь там писаный красавец, вундеркинд или ещё кто, а в смысле, что вообще-то ничего так парень: и поговорить можно, и посмеяться, и, в случае чего, положиться на меня – хилым я вообще-то не был, могу и себя защитить, и других.
Но, впрочем, как она об этом может знать? Оля меня первый раз в жизни видела, и ничего не знает обо мне. С другой стороны, Зойка ей что-то рассказывала. Навряд ли что-то плохое. Зоя не может обо мне нехорошее рассказывать – это совершенно точно. Ничего плохого я ей не сделал, да и вообще старался относиться к другим так, как хотел бы, чтобы они ко мне относились. Такому правилу меня отец научил. Кажется, его выдумал знаменитый писатель Сервантес – тот самый, который роман о Дон-Кихоте сочинил. Но я пока что только слышал об этом произведении, а читать не читал: в нашей поселковой библиотеке книжки о безумце, борющемся с ветряными мельницами, почему-то не было. Интересно, читала ли её Ольга? В городе, наверное, есть всё, даже дефицитные книжки.
Когда на следующий день я снова увидел Ольгу, то и спросил её об этом.
– Делать мне больше нечего, что ли? – ответила она. – Мне, кроме книжек, есть чем заняться! Пусть их читают будущие старые девы.
– А я думал, что все нормальные люди читать любят, – недоумённо сказал я. – При чём тут старые девы?
– А потому! – Оля высоко вздернула брови и выразительно покрутила пальцем у виска. – Начитаются про всяких дон кихотов и ждут потом всю жизнь чуда, а оно само по себе не приходит. Удачу надо за хвост ловить.
– А что, если она, как кошка, извернется и цапнет тебя? – рассмеялась Зоя. Она теперь всюду вместе с Олей ходила и, естественно, присутствовала при нашем разговоре.
– Удача – не кошка! – Оля снисходительно посмотрела на нас и легко пожала плечами. – Ну, не знаю, стоит ли вам что-то объяснять – вы тут какие-то…, – она замолчала, подбирая нужное слово, – вы тут… какие-то несовременные. Слышали выражение: этот человек своего не упустит? Вот это я и имею в виду. Но мало того, чтобы своего не упустить, надо ещё постараться всё это удержать, вот так!
Мы с Зойкой переглянулись. Рассуждения Ольги показались нам не то чтобы слишком взрослыми, а, скорее, прагматичными. Тогда это считалось не очень хорошим качеством. Тогда нас учили верить в души высокие порывы, любовь, дружбу, чувство товарищества. А тут такие, можно сказать, мещанские рассуждения. Наверное, Оля шутит. Неужели она на самом деле так думает?
– А! Замнём для ясности, – Оля вскинула на нас ясные невинные глаза и перевела разговор на другую тему. – Что-то скучно тут у вас. Пока Зоя с утра в огороде была, я все её пластинки переслушала. По телевизору – ничего хорошего, даже мультики не показывают. Радио включила – тоже тоска: передачи про то, как доярки удои повышают, а механизаторы поля обрабатывают. Может, хоть вечером у вас повеселее? Ну, танцы, например…
Вообще-то, танцы в поселковом парке были почти каждый вечер, кроме понедельника. Начинались они часов в восемь, и открывали их бабульки. Все, как одна, принаряженные, в накинутых на плечи платках, они степенно выходили на танцплощадку парами и церемонно изображали нечто наподобие вальса или старинного танго.
Впрочем, они больше любили «Барыню» и «Цыганочку», но это удовольствие музыканты предоставляли им ближе к девяти часам вечера, когда вокруг танцплощадки собиралась молодёжь. Бабуськи так рьяно притопывали и прихлопывали, что непременно вызывали поощрительные аплодисменты, свист и подбадривающие выкрики, отчего танцорки ещё больше раздухарялись, чтобы под последние аккорды в изнеможении рухнуть на лавочки и уж более не выходить на круг. Тем более, что его занимали девчонки, для которых музыканты сначала играли летку-еньку, самый популярный тогда танец. Парни степенно стояли за оградой; наблюдая за веселой кутерьмой, они покуривали, обменивались скупыми репликами, высматривали самых интересных, на их взгляд, плясуний. Самые отчаянные из девчонок выбегали с танцплощадки, хватали упирающихся парней за руки и тащили на сцену, которая к тому времени уже освещалась тусклым фонарём. В одиннадцать часов танцы заканчивались, и сколько отдыхающие ни просили музыкантов, те были непреклонны: «Последний танец он и есть последний!»
Вокруг танцплощадки обычно прохаживались дружинники с красными повязками на руках. Иногда к ним присоединялись наши учителя: они следили за тем, чтобы школьники отправлялись спать вовремя – в десять часов вечера, не позже: детское время в посёлке строго ограничивалось общественностью. Родителей, которые не следили за своими детьми, в случае чего могли пропесочить на профсоюзном собрании или вызвать на заседание школьного педсовета. Но мы всё равно умудрялись прятаться в темных аллеях, зарослях вяза или за стволами старых деревьев, чтобы хоть издали посмотреть на веселящуюся молодёжь. Ох, как нам хотелось поскорее получить аттестаты и считаться взрослыми!
Не смотря на эти ограничения, Ольга захотела сходить на танцы. Зоя объяснила ей, что в десять часов вечера воленс-неволенс придётся уйти, а то потом не оберёшься неприятностей.
– Ой, темнота какая! – воскликнула Ольга. – Господи, куда я попала? В городе никаких облав на танцплощадках не бывает.
– У нас тоже облав нет, – обиделась Зоя. – Просто такое правило есть. Может, и неплохое. Потому что ночью всякое может случиться: пристанет кто-нибудь или вообще что похуже произойдёт, – она многозначительно посмотрела на Ольгу и покраснела. – Ну, сама знаешь, какие охальники встречаются…
– Не бойся, я знаю, как их образумить, – усмехнулась Ольга. – Главное – успеть между ног пнуть, и как можно резче. Пока он корчится, ты уже далеко будешь.
– Да ну! – не поверила Зоя. – Будет он ждать, пока ты его двинешь!
Ольга в ответ только загадочно улыбнулась, совсем как взрослая женщина – уголками губ.
Вечером я удивил маму тем, что тщательно нагладил свои чёрные школьные брюки, надраил до блеска ботинки и надел белую рубашку. Перед Ольгой мне хотелось выглядеть как можно лучше, но маме я сказал не об этом, а о том, что у одноклассника, мол, день рождения, и как-то неудобно идти на него в шароварах и майке. Слава Богу, она не догадалась спросить, что это за одноклассник, иначе враньё обнаружилось бы сразу: я не успел придумать, у кого из наших ребят именины. И если бы мама стала любопытствовать дальше, то непременно стушевался бы и, чего доброго, кончики ушей у меня налились бы краской. Они всегда розовели, когда я врал. Но мама лишь спросила:
– А эта новенькая девочка, что к Авхачёвым приехала, тоже идёт туда же, куда и ты?
– Да! – честно ответил я.
– Симпатичная девочка, – сказала мама. – Смотри, чтобы её никто не обидел. Вы ведь всё равно, наверное, и наши танцы ей покажете?
– Ну да, – смутился я.
– А там всякое может быть, – мама вздохнула. – Вообще-то, в наше время малолеткам не разрешалось даже близко к танцам-шманцам подходить. Но что поделаешь, времена меняются…
На танцплощадку я не пошёл, остался за оградой: стоял вместе со знакомыми ребятами, о чём-то с ними говорил: да-нет, угу, ага – отделывался в основном междометиями, потому что всё моё внимание было приковано к Ольге. Она была лучше всех! В лазурном сарафанчике, голубых туфельках и с синей лентой в волосах, Ольга выделялась среди поселковых девушек. Вместе с Зоей они станцевали вальс, потом нечто стиляжье, похожее на твист – так, как это делал Бывалый в фильме «Кавказская пленница»: кончиками туфель они будто бы тушили брошенные на пол сигаретные бычки, яростно, самозабвенно, изящно. Зоя, правда, стеснялась, но Ольга её подбадривала6 «Ещё, ещё! Держи ритм!»
А потом пришёл Мишка. Он тоже был принаряженный – в клетчатой рубашке навыпуск, брюках-клёш и коричневых штиблетах, наверное, отцовских.
Мишка подошёл к нам, поздоровался с каждым за руку и небрежно спросил:
– Ну, что, пацаны, так и будете на городскую чувиху только смотреть?
– А мы чо? Мы ничо, – засмущались парни. – Очень нам она нужна. К ней на драной козе не подъедешь. Ну её!
– Ладно, – ухмыльнулся Мишка. – Я попробую подъехать.
И подъехал. Он помахал Ольге рукой, та ему ответила тем же. Но Мишка не пошел на танцплощадку – он отошёл от нас чуть в сторонку и, скрестив руки на груди, стал смотреть, как девчонки танцуют очередной вальс. Зойка от смущения то и дело запиналась, а Ольга, смеясь, подхватывала её и вела в танце. При этом она то и дело оборачивалась на Мишку. А он, как зачарованный, продолжал смотреть на неё.
Наконец вальс кончился, и объявили белый танец. Его всегда провозглашал толстый Жора-барабанщик – громко, под неистовый стук палочек. Я посмотрел на часы: «детского времени» оставалось десять минут.
Зоя тоже посмотрела на часы и что-то сказала Ольге, но та рассмеялась, отрицательно покачала головой и, выбежав с танцплощадки, подскочила к Мишке, схватила его за руку и повлекла за собой на освещенную сцену. Тот, казалось, этого не ожидал и упирался, но всё-таки позволил завести себя на площадку, а, оказавшись там, сам первым положил руки Ольге на талию, чуть отстранившись от неё, – так они и танцевали, соблюдая дистанцию. Зоя, оказавшись одна, села на лавочку и, поглядывая на часы, нервно притопывала ногой. Будто в ритм музыке. Но на самом-то деле она психовала.
И тут, думаю, были две причины. Первая: Зоя терпеть не могла Мишку, она так и ждала от него какого-нибудь подвоха. А тут – подумать только! – её двоюродная сестрица, похоже, положила на него глаз. Вторая причина: после десяти часов вечера обязательно появятся дружинники и, чего доброго, возьмут на заметку всех школьников. Придётся потом краснеть перед Ниной Ивановной и лепетать всякие оправдания, да и мать по головке не погладит: Авхачиха гордилась, что её дочки не какие-нибудь там профурсетки, а добропорядочные барышни, про которых никто ничего плохого даже подумать не может.
Я старался не смотреть в сторону танцующей парочки. Потому что стоило мне лишь краем глаза увидеть Ольгину руку, лежащую на плече Мишки, как всё вокруг темнело, а сердце будто подскакивало целлулоидным теннисным шариком и попадало в висок: оно там прыгало, стучало и. видно, задевало какой-то нерв – я чувствовал, как сама собой подёргивается бровь.
– Кому это ты там подмигиваешь? – смеялись ребята.
А я молчал, как глухонемой. Не мог ответить на шутку, потому что горло перехватывал спазм, и ничего сказать я не мог.
– И кто его знает, чего он мигает, – ребята цитировали слова популярной тогда песенки и подталкивали меня в бок. – А Зойка-то, гляньте, ножку ножкой бьёт. Тоже чегой-то переживает, ха-ха!
Зубоскалы, блин! Знали бы вы, как мне хотелось, чтобы Мишка провалился, что ли, сквозь землю, исчез, испарился, и чтобы Ольга осталась одна. Но, увы, она смотрела на Мишку, а у того не закрывался рот: он рассказывал ей что-то смешное, и она смеялась, и тоже что-то говорила ему.
Когда танец кончился, Зоя решительно встала с лавки и, чуть ли не по-солдатски печатая шаг, подошла к этой парочке, взяла Ольгу за плечо и потянула к выходу. Противиться ей было бесполезно: рука у Зойки крепкая и цепкая.
– Ну, ещё немножечко, – по-детски капризно надувая губы, канючила Ольга. – Время-то детское, только-только «Спокойной ночи, малыши!» закончилось.
– Ничего не знаю, – отрезала Зоя. – Мы обещали вернуться домой вовремя. Мать уже, наверное, ужин приготовила. Нельзя опаздывать. Непорядок!
Ольга принялась рассуждать о тёмных деревенских нравах, домостроевских порядках и о свободе личности, на что Зоя односложно отвечала: будешь, мол, совершеннолетняя – тогда и пользуйся этой своей волей как хочешь. И вообще, для неё сейчас главное: не быть пустомелей – придти домой вовремя, как она и обещала матери.
– Ха! – сказал Мишка. – Я даже спать ложусь, как паинька, в одиннадцать часов. Но если мне надо, подожду, пока родители заснут, открываю окно и – фьють! – хоть до утра могу отсутствовать.
– И куда это ты ходишь? – спросила Ольга.
– А куда угодно! – подбоченился Мишка. – Позавчера, например, с пацанами бегали на озеро купаться. А перед этим… никому не скажете?
– Нет, что ты! – в один голос ответили Зоя и Ольга.
– Не знаю, как про такое и сказать, – замялся Мишка. – Это с Мальвиной связано.
– Сказал «а» – говори и «б», – потребовала Зоя.
– В общем, мы её пугали, – признался Мишка. – Воткнули в раму иголку, к иголке привязали нитку. Дернешь за неё – иголка в стекло: стук-стук! Мальвина посмотрит в окно – никого, снова ляжет, а ей опять что-то стучит, зловеще так, как привидение. А Генка Широков ещё и подвывает, тихонечко, протяжно: у-у-у-у! Мальвина чуть с ума не сошла.
– Ну и развлечения у вас, – Ольга недоумённо покачала головой. – Делать вам, что ли, нечего?
– Это ей делать нечего, – засмеялся Мишка. – Представляешь, она верит в духов. Научила девчонок вызывать их. И те, как дурочки, чуть что – хвать книгу, всунут в её середину ножницы, веревочками опутают. Держат томик за ниточку и спрашивают: «Дух писателя Гоголя, скажи, нравлюсь ли я мальчику Коле?» – Мишка смешно, по-девчоночьи запищал. – «Если «да», то поверни книгу влево, а если «нет», то вправо…» Ну, что за дела? Хоть бы подумали, что такому великому человеку, как Гоголь, наплевать и на мальчика Колю, и на девочку Машу, и знать он их не знает…
– Ага! – Оля зацепилась за последнюю фразу Мишки. – Значит, ты допускаешь, что дух что-то может знать и даже на кого-то плевать?
– Да мертвяк он давно! – Мишка сплюнул. – Никакой загробной жизни нет. Наука это доказала.
Ольга, однако, не сдавалась. Она принялась рассказывать Мишке о таинственном графе Калиостро и его спутнице, умевшей общаться с потусторонним миром, и о спиритизме и ясновидении вспомнила, и о Вольфе Мессинге, о котором тогда говорила вся страна, а ещё обмолвилась о своём отце: он, оказывается, работал в научном институте, изучал психику человека и ставил какие-то чуть ли не секретные опыты.
– О них ничего рассказывать нельзя, – важно сообщила Ольга. – Это государственная тайна. Отец, впрочем, лишь намёками иногда проговаривается, чем занимается в своей лаборатории. Но одно ясно: существует нечто такое, что человек ещё не ведает.
Я слушал рассказы Ольги – удивительные и таинственные, они в моём сознании непостижимым образом переносились на неё саму: мне казалось, что она и сама – необыкновенная, не такая, как все, если свободно и легко говорит о всяких феноменах. Значительности ей добавляло и то, что её отец был не каким-нибудь обычным работягой, а парил в заоблачных научных высях, куда простой смертный даже не мечтал попасть.
Мишка тоже зачарованно слушал Олю. А вот Зое её рассказы, похоже, не нравились: она молчала, ни о чём не спрашивала двоюродную сестру и даже пару раз откровенно зевнула. Наверное, уже успела наслушаться таких рассказов.
Когда мы подходили к нашей улице, Мишка вдруг сказал:
– Оль, можно тебя о чём-то спросить? – и остановился, давая понять, что хочет говорить с ней один на один.
Мы с Зоей пошли вперёд.
– Интересная у тебя родственница! – восторженно сказал я.
– Ага, – кивнула Зоя. – Интересный у неё папа. И библиотека дома интересная.
– При чём тут библиотека?
– Ты разве не замечал, что нам всегда интересны те люди, которые знают чуть-чуть больше нас? – вопросом на вопрос ответила Зоя. – А сами по себе они ничего особенного не представляют.
– Но Оля не такая!
Зоя снисходительно посмотрела на меня и покачала головой:
– Тебе виднее, какая она, – и вдруг, без всякого перехода, спросила: А хочешь, открою тебе тайну?
– Ну?
– Мне сегодня один парень, взрослый, между прочим, сказал: «Какая ты красивая стала!» А я всегда такая была. Просто на мне новое платье. И он никогда меня в нём не видел. Это платье красивое, а не я сама, – Зоя выжидательно смотрела на меня.
Может, она хотела, чтобы я сказал: нет, мол, не одёжка красит человека, и ты, Зойка, ничего так себе девчонка. Но я ничего не сказал.
– Вот и всё! – усмехнулась Зоя. – Понимай, как хочешь.
Я понял по-своему: она завидовала Ольге, которая нравилась парням. Но об этом я ей тоже не сказал. Как-то не очень хотелось говорить. Замолчала бы Зойка, что ли? Тогда, может, ветер донёс бы до меня хоть малюсенький обрывок разговора Ольги и Миши, и по нему я бы догадался, о чём они так увлечённо говорят. Неужели только о Мессинге и всякой телепатии-хренатии? Навряд ли. Скорее всего, Мишка флиртовал с Олей.
Нам, пацанам младше себя, он как-то объяснил, что девчонки – всё равно что курицы. Каждому деревенскому жителю известно: если пеструшку погладишь по голове, то какой бы растревоженной она ни была, обязательно успокоится, зажмурит глаза от удовольствия и замрёт – делай с ней, что хочешь. «Вот и бабы такие же, – скабрезно лыбился Мишка. – Мели девчонке, что она самая красивая, лучше всех, что ты о ней всё время думаешь – и она за тобой как собачонка будет бегать …»
Наверное, он знал, что говорил. Потому что девчонки считали его привлекательным и обаятельным парнем. Некоторые из них, как полные дуры, сами писали ему записки, назначали свидания, а он вёл себя по-свински: рассказывал об этом пацанам. За это я его тоже не любил: трепло! А, может, причина неприязни была в другом – в зависти? Мне никто таких записочек не посылал. А так хотелось однажды обнаружить в книге, которую дал почитать какой-нибудь девчонке, сложенную треугольником записку: «Давай дружить!»
В таких записках, как я знал, никогда не писали про любовь прямо. Иногда, правда, рисовали сердце, пронзенное стрелой. Это почему-то считалось символом большого чувства. А взрослые парни вообще выкалывали подобные сердечки на плече или груди, некоторые из них просили запечатлеть имя возлюбленной на кисти руки или пальцах. Девушки, в свою очередь, могли позволить себе выколоть первую букву имени своего милого – маленькую, изящную, едва заметную. Это считалось тогда модным.
Правда, девушки были осмотрительнее парней: как правило, инициал-татуировка мог быть и первой буквой её имени, и имени парня, с которым она ходила. Наколку свести было невозможно. Порой чем только её ни вытравливали: и уксусной кислотой, и цинковыми примочками, и горячим железом – ничего не получалось, кроме безобразного шрама. Но даже когда он зарастал, синяя наколка всё равно подло проступала из его складок.
И вот представьте, девушку зовут Лена, её парня Лёня – значит, можно смело вытатуировать букву «Л». Лёня доволен: все доказательства преданности возлюбленной – на её руке. Раз она добровольно решилась, можно сказать, заклеймить себя, как рабыня, то её чувство – всерьёз и надолго. При этом он, как большинство мужчин, был самоуверен: теперь она никуда не денется. Наивный! В случае чего, девушка легко объясняла происхождение своей наколки: это, мол, ни что иное, как первая буква её собственного имени.
Пацаны и девчонки, подражая взрослым, тоже делали себе буквенные наколки – выводили их на коже обыкновенной перьевой ручкой. При первом же умывании всё смывалось, что вообще-то не мешало снова и снова восстанавливать незатейливый вензель.
Ещё вчера вечером на большом пальце Мишки красовалась синяя буква «М» – может, она обозначала имя Мальвина, или Маша, или Марина, или даже его собственное, но сегодня его рука была чистой. Отмылся-таки! Не случайно, конечно. Вон как заливается соловьём перед Ольгой!
– Оль, долго вы там ещё шушукаться будете? – позвала Зоя. – Перед мамой сама отчитываться будешь. Посмотри, времени-то сколько!
– А мы не шушукаемся – мы общаемся, – весело откликнулась Ольга. – Не виноватая я, – она хихикнула, – что Миша проявляет интерес ко всему таинственному и загадочному.
– Давай быстрее! – прикрикнула Зоя. – Ты ещё не знаешь, какой сердитой твоя тётка бывает. Обещали придти вовремя – значит, нужно слово держать.
Ольга что-то шепнула Мишке в ухо, оба рассмеялись, и он сказал:
– Ладно. Только ты не трусь!
– Как бы ты не струсил, – хохотнула Ольга.
Сайт создан в системе uCoz