НАШИ АВТОРЫ

Николай Семченко

МОРСКАЯ РАКОВИНА

— Спасибо этому дому, пойдём к другому! — сказала Лариса, решительно встала с дивана и, увлекая свою подругу Таню Зудинову, направилась к двери. И получилось так, что из гостей оставался только я один.
— А ты сиди, сиди, чего соскочил? — пропыхтела Лариса, натягивая сапоги. — Поможешь Зое Ивановне убрать посуду. Ну и мужики пошли! Попьют, поедят и — до свиданья! Ничего, не переломишься, подсобишь ей тут...
Она бухтела у дверей, подталкивала нерасторопную Танюшку, шуршала полиэтиленовым пакетом, куда Зоя Ивановна coвала кусок праздничного торта, а Лариса отпихивала её, не соглашаясь взять угощение с собой, но, в конце концов, дело у них уладилось, да и нерасторопная Таня за это время успела натянуть на себя все свои кофты, обмоталась шарфом, застегнула полушубок и завязалась платком.
У Тани ангина, ей нужно в постель, под теплое одеяло с грелкой. А Ларисе, хоть завтра и суббота, вставать рано — первый урок начинается, как обычно, в восемь часов. Хочешь, не хочешь, а идти надо, это вам, Зоя Ивановна и Сергей Леонидович, можно сидеть хоть до утра — молодые, здоровые, выспитесь завтра, да и занятие у вас есть: посуды вон сколько, ох, и наготовила же ты, Зоечка, как на свадьбу, кулинарка ты наша!
А когда они ушли, Зоя Ивановна спросила:
— Хочешь кофе?
Я вообще-то пить ничего не хотел, и даже, напротив, переполненный вином и брусничным соком, давно не прочь был посетить, заведение, именуемое в нашем поселке "скворечником". Канализации и очистных сооружений на камчатском Севере нет, и здесь в морозы и дожди, зной и туманы, коли приспичит, не пойдёшь, а даже и побежишь в деревянное строение, напоминающее круглыми дырками вверху двери — для вентиляция, что ли? — всем известные скворечники. Но сказать Зое, что извини, мол, я сейчас схожу, отолью и вернусь, из-за дурацкой своей стеснительности я не мог. И от кофе тоже нельзя отказываться: начнутся уговоры, обиды понарошку, в конце концов, придётся согласиться, но это значит: будешь терпеть ещё дольше. О, Боже, что за пытка! Как бы не пролиться...
— Серёжа, пока я варю кофе, ты не мог бы вынести ведро с мусором? — предложила Зоя. — Столько отходов, ужас!
Нy, конечно жe, могу, о чём речь! Надо ли объяснять, что обратно я вернулся совершенно счастливый. В тепле и уюте замечательно пахло ванильным печеньем, настоящим кофе мокко и чем-то ещё, неуловимо тонким, дразнящим и весёлым. И мы снова сели, и Зоя капнула в мою чашку коньяка, и сказала, что кофе без него — всё равно, что поцелуй без любви. А я тогда ещё почти ничего и не знал про это, но все же засмеялся, потому что мне было хорошо и славно, и потому ещё, что эта белокурая женщина с голубыми, просто ослепительными глазами давно мне нравилась.
Как банально, как смешно, как пошло — "давно нравилась", и это притом, что я знал: она замужем. Её супруга я пока не видел: год назад она приехала к нам по распределению — работала в поликлинике врачом, а муж, студент последнего курса, доучивался в Хабаровске. Зоя была местной — тут родилась, училась, в школе была активисткой, и старожилы по привычке называли её девичьей фамилией: "Лямцина рецепт выписала... Лямцина вылечила от головы..." И даже: "Не верю, что Лямцина без мужика живет! Такая баба — и одна? Не-е-ет, есть у неё кто-то!"
Может быть, и есть. С одного из вечеров в Доме культуры, я заметил, Зою увёл Юрка Астахов, симпатичный, но уже начинающий полнеть парень. Ну, ушли и ушли, мало ли, может, просто проводил её до дома? Не воспринимал я Юрку как героя любовного романа. Какой из него воздыхатель, если в своём районном комитете по делам молодёжи работает, считай, круглосуточно, и послушаешь его, так ничего, кроме общих лозунгов, он и сказать-то не может. И этот животик под пиджаком! Будто арбуз спрятал. Нет, не верил я, не мог поверить, что Зоя Ивановна с ним... Тьфу, чёрт! Вообразил сейчас сцену в постели и, дурак, понял: животик сексу не помеха... Фу-у, ну и циник я! Хотя по-житейски это так ясно, так понятно: не о любви ведь речь, а, скажем так, о здоровье — мужчине нужна женщина, женщине нужен мужчина. Никто никому ничего не обещал, и про любовь, наверное, не говорил; и потом, это очевидно: одинокая молодая женщина, тоскливые вечера, поговорить не с кем, серость будней, холод ночей... И всё-таки нет, нет, не верил я!
Вот и про нас с ней чего только не говорили. А началось с того, что я попал в больницу с пневмонией. И однажды в палату зашла Зоя Ивановна — дежурный врач. Мы были шапочно знакомы: в небольшом райцентре все друг друга знают. Она села возле меня, взяла кисть руки, чтобы сосчитать пульс, и тут её взгляд упал на книгу, которую я читал.
— Гессе! "Степной волк"! — воскликнула она. — Боже, где вы достали? Я всю библиотеку перевернула, у всех знакомых спрашивала...
— С материка привез, — сказал я. — Пожалуйста, можете взять. Я просто перечитываю его...
Гессе нас и свёл. В этом невзрачном, холодном поселке он возвращал мне воздух, жизнь, буйство красок, зажигал огонек фантазии в груди и заставлял верить в маленькие радости, из которых и состоит этот большой, нелепый, вонючий и всё-таки прекрасный мир. Вот и Зоя, ах, простите, Зоя Ивановна, тоже знает о писателе Германе Гессе, которого не читают за чашкой чая, зажёвывая бутербродом, — это не детективчик какой-нибудь, это такое чтение, которое требует тишины, покоя, углубления в себя. Никто из моих знакомых не мог прочесть до конца "Игру в бисер" или "Степного волка". А эта женщина, оказывается, мечтала о томике Гессе. Значит, неверно утверждение, что во всех красивеньких головках — звенящая пустота?
Зоя заходила теперь в палату просто так, на пять минут — поговорить, обменяться, журналами, справиться о самочувствии. Наверное, она неправильно делала, что садилась прямо на постель, не знаю. Нo когда я выписался из больницы, мой друг спросил:
— Это правда, что Зоя тобой заинтересовалась?
— С чего ты взял?
— Да так, говорят...
Больше ни о чем он меня не расспрашивал. Мы ведь были с ним откровенны. Я знал про него всё, самое-самое тайное, чего ужасно стесняются и о чём, наверное, даже отцу не скажут, тем более — просто приятелю.
И вот я сижу у Зои Ивановны, и пью кофе, и говорю ей всякие любезности, и рассказываю анекдоты, и — о, ужас! — читаю свои любимые стихи:
— О, незабвенный миг! То было только раз:
Ты на руку мою своей рукой учтивой
Вдруг так доверчиво, так нежно оперлась,
Надолго озарив мой сумрак сиротливый...
И вдруг Зоя подхватила:
— Вдруг близость странная меж нами расцвела,
Как призрачный цветок, что вырос в бледном свете...
— О! — удивился я. — Ты же училась в медицинском университете. Там филологию вроде бы не преподают...
— Один человек открыл мне Бодлера, — засмеялась она. — Хороших поэтов изучают не только филфаках...
Нa наш разговор вышла из своей комнаты Анна Павловна, мать Зои. Покинув торжество часа два назад, она, верно, заснула, и теперь, прищурившись на свет, с удивлением оглядывала комнату: а где же остальные? Зоя сообщила, что ушли, уже поздно и, откинув с окна занавеску, вдруг воскликнула:
— Ой, какая луна! И снежок серебрится. Так красиво! Мам, мы, пожалуй, немножко подышим свежим воздухом, а? А тут пока проветрится. Накурили девки, ужас!
— Идите, — сказала Анна Павловна, — только ключ возьми. А то я звонка не слышу. Пищит, как комар.
И мы гуляли по заснеженному селу, волшебно освещённому янтарной луной, и смеялись, и в снежки играли, и, поскользнувшись, падали нечаянно в сугробы (но это "нечаянно" что-то слишком часто повторялось!), и барахтались в них как малые дети.
— Я замёрзла, — вдруг сказала Зоя. — Хочу погреться.
— Так пошли обратно...
— Ко мне? А не лучше ли к тебе? И дом твой вот он, рядом...
В комнате, которую мне выделили как квартиру для молодого специалиста, было не убрано, и я покраснел, представив разбросанные одеяла-подушки и, главное, рубашку, которую сушил на роскошной люстре, оставшейся от прежнего хозяина. К тому же, кажется, и со стола не убрал — крошки, сковородка с недоеденной яичницей, банка тушенки, из которой торчит ложка, измазанная жиром, брр!
— Да не стесняйся ты! — угадала ход моих мыслей Зоя. — Помогу прибраться. Знаю я эти холостяцкие углы...
Рубашку с люстры я снял, и быстро заварил чай, и мы его пили с шоколадными конфетами, которые мне выдали на работе как подарок к Новому году. Но Зоя никак не согревалась, и я взял её ладони, и растирал их, дышал на кончики пальцев, такие тонкие и ужасно милые, что захотелось их поцеловать. Что я и сделал, пугаясь вдруг навалившей на меня глухой, какой-то нутряной истомы, и в тот же миг понял: всё, перейдена черта, за которой — другие отношения, иной отсчёт времени и ход событий.
Эти мысли лихорадочно прокручивались в мозгу, который вдруг включил сигнал "стоп!" — Зоя была для меня запретной женщиной: у нее муж, она чужая жена... И далёкий супруг, и строгая профессия врача, и мать, оставшаяся дома, — всё создавало табу, я не должен был ничего такого делать. Но остановиться уже не мог, и чашка, неловко задетая локтем, упала на пол, звонко разбилась, и чёрт с ней!
Я старался быть горячее, чем на самом деле, — Зоя отвечала мне, и я просто не имел права быть пассивнее. Но эта внезапность ее чувств вызвала во мне смятение, и всё из-за этих моих дурацких, старомодных убеждений: я считал, что любовь вызревает долго, и без ухаживаний, свиданий, букетов, молчаливого обожания, бессонных переживаний никак не обойтись. А тут сразу — шквал, ураган, электрический разряд, удар в сердце! Я не был готов к этому; и потому, когда свет уже был погашен, а одежда в лихорадке разбросана и тело прильнуло к телу, от перенапряжение что-то во мне отключилось.
Этот непредсказуемый мой "мальчик", каких-то полчаса назад взвившийся стрелой от одного только Зоиного предложения пойти ко мне, решил, видно, отдохнуть. Как будто вовсе и не он, подлый, мешал мне идти, и я смущался, и мысленно заклинал его опуститься. Ну, что подумает обо мне добропорядочная женщина, когда я сброшу с себя шубу, и она увидит вздыбленные брюки в районе ширинки? "Мальчик" внял моим мольбам, но, мелкий мститель, объявил забастовку.
Зоя, кажется, это поняла, и удивила меня тем, что попыталась помочь, легонько поглаживая то, что упрямо не хотело превращаться в копье любви. Она скользила головой по моей груди всё ниже, ниже, и от её волос шёл слабый ток, и я вздрагивал, но ничего, ничего, ничего не получалось.
— Бывает, — шепнула Зоя. — Ты просто устал, я понимаю, — и взглянув на часы, холодно заметила, прикусив нижнюю тубу: Уже поздно. Мне пора. Позвони мне, ладно?
Весь следующий день я был сам не свой, и всё мне казалось не так и не эдак, и на работе сослуживцы заметили наконец: "Да что с тобой? Случилось что-то? Письмо из дома плохое получил?"
Я улыбался в ответ, а сам —думал: "Ну, что вы, как на грех, тут засели? То, чуть утром за стол — скок, как тут же и выпрыгиваете — по делам, магазинам и тэ дэ и тэ пэ. Позвонить мне надо. Чёрт бы вас побрал!".
В городе я бы эту проблему решил просто —на каждом углу стоят таксофоны: выскочил, набрал номер и говори. А в нашем селе, пусть и райцентре, он есть только на почте, но там вечно народ. Буду звонить — все поймут — кому. "Сарафанное" радио тут же разнесёт по посёлку новую сплетню: мол, скромница Лямцина-то с Серёжей связалась. И тут меня позвали к телефону.
— Сергей Леонидович! — незнакомый женский голос, явное смущение.
— Да.
— Одну минуту. С вами будут говорить...
И я услышал голос Зои.
— Здравствуй! Я от подруги звоню, ты не удивляйся, ладно?
Спиной я ощупал взгляды двух своих сослуживцев; в комнате было так тихо, что казалось: каждое слово, сказанное на том конце провода, слышно как из динамика. Я крепче прижал трубку к уху.
— Ты не можешь говорить, Серёжа?
— Да.
— Вечером я пойду к подруге и зайду к тебе, часов в восемь. Ты будешь дома?
— Конечно!
Итак, свидание назначено. До конца рабочего дня оставалось часа полтора, но я нашел повод улизнуть, и обежал магазины, накупил всякой всячины; вымыл в своей комнатке пол, стер с подоконника пыль и, когда, заправляя диван, менял простыню, то представил, что и как в этой постели произойдёт. Пусть это будет похоже на сцену из фильма "Дневная красавица", примитивно и грубо: сразу, без всяких слов и объяснений, да и к чему они, когда времени будет в обрез, ведь Зое нужно сделать перед матерью вид, что была у подруги, и к тому же Зоя — женщина, a не девица неопытная, чего церемониться-то? Сама, в конце концов, хочет секса. У меня и в мыслях не было соблазнять замужнюю женщину — она сама навалилась. Таких моя бабка называла "навалихами" и, предостерегая меня, внушала: "Смотри, не путайся с ними! От них мужчинам одна морока и мучение..."
Господи, да разве ж это мучение — обладать хорошенькой женщиной, которая сама этого хочет? Но тут я подумал про свою осечку, и сердце замерло: а вдруг она снова случится?
От этих мыслей я весь горел, и, стесняясь самого себя, молил Бога, чтобы на этот раз всё обошлось без осечек, и Всевышний, кажется, услышал меня: строптивый мой "дружок" напрягся — да, всё в порядке, да, отличней не бывает; с нахлынувшим резким, почти болезненным желанием нужно было что-то делать, и я взял ведро и сходил за водой к колонке, по пути набрал в полиэтиленовый пакет снега — хрустящего, сухого, похожего на белую слюду — дома растёр им лицо, руки, грудь, живот.
Эту ежедневную процедуру закаливания я проделывал в те времена с удовольствием. После неё чувствуешь себя посвежевшим — в движениях появляется лёгкость, и так хорошо и славно на душе, и кажется: идешь, не касаясь ногами земли. Летишь!
В тот вечер всё у нас было чудесно и замечательно, и мы не могли наговориться, и насмеяться; и слушали пластинки с записями концертов Поля Мориа. Пластинки были виниловые — такие теперь в продаже не увидишь, разве что в антикварных салонах. Они мне достались от прежнего владельца комнаты вместе с той самой люстрой, которую иногда я использовал как сушилку для своих рубашек. Уезжая на материк, он почему-то оставил тут проигрыватель "Аккорд" и стопку пластинок в ярких конвертах: "Абба", "Спейс", "Битлз", "Тич ин", "Роллинг Стоунз", оркестр Поля Мориа, Джо Дассен...
И под "Воздушную кукурузу" как-то само собой случалось то, что и должно было случиться.
Любовь, ты ли это была? И если ты, то почему, скажи, мне нужно было только это гибкое, ласковое тело, и эти волосы, в которые так приятно зарываться лицом, и разнообразие ласк, выдуманных ни ходу, а, может, воскрешённых памятью из каких-то неведомых глубин веков — потом, уже позже, через много-много лет, увижу фрески лупанариев и знаменитого индийского Храма Любви и, пораженный, вспомню всё то, что мифический Приап, лукаво улыбаясь, нашептывал сердцу и заставлял тело двигаться странно, радостно и раскованно. И если это ты была, Любовь, то почему в душе не пели птицы, и в груди не было волнения — как в книгах пишут о тебе, Любовь, и удары сердца не отдавались гулко в голове, почему? И если это ты была, Любовь, то как же так случилось, что я вдруг будто воспарил и над самим собой, и над Зоей — и смотрел на нас и сверху, и сбоку, анфас и профиль — два тела в хрустальном кубе! — и увиденное почему-то смущало, и возбуждалось тело, а сердце замирало в необъяснимой печали.
Так что же это было, и почему утром так болела голова, и никуда идти не хотелось, и видеть никого не мог, и хорошо, что была суббота — нерабочий день, и, валяясь на простынях, пахнувших горьким миндалем — любимые духи Ольги, я лениво листал роман "Немного солнца в холодной воде" Франсуазы Саган, и пил потом чай, и всё было как-то обычно, будто ничего и не произошло, и ворс розового пледа уже не колол спину, и нашлась та маленькая золотая сережка с аквамарином — ах, как мы её искали, как искали, Боже мой, а она, негодная, скользнула в карман пиджака, который висел на стуле рядом.
Но вечером мы встретились вновь, и постепенно наша тайна стала привычкой, и было нам хорошо и славно, и оттого ещё, быть может, что ничего друг другу не обещали, ни-че-го, и были в поступках свободны, и бескорыстны, и беспечны, и щедры...
— На ордалиях меня помилуют, — смеялась Зоя. — Бог на стороне любовников.
— Что ты такое говоришь, Зоя?
— Тёмный ты, тёмный! — язвительно колола Зоя. — Не читал про Изольду? Она была замужем за королём Марком, но её полюбил рыцарь Тристан. И вот на ордалиях — божьем, значит, суде — ей пришлось держать раскалённый брусок железа и клясться, что никто её не держал в объятиях, кроме мужа и вот этого нищего паломника, который перенёс её через трясину. И ведь она сказала правду! Паломником был её любимый — Тристан! И Бог не смог наказать Изольду...
— И тебя не накажет?
— Не сможет, потомy что виноват сам. Зачем он сделал так, что любовь приходит и уходит? Ещё Сеченов это подметил: лучшем случае супруги живут в полной любви два-три года, а потом — инерция, привычка, дружба, что угодно, но не любовь, понимаешь, глупыш? И зачем он сделал так, что на моём пути встретился ты?
— Ты не любишь своего мужа?
— А вот это — табу, — Зоя рассмеялась и отвернулась от меня. — Своего мужа я ни с кем не обсуждаю, малыш!
Но я не унимался:
— А что же тогда у нас с тобой?
Зоя приподнялась на локтях, окинула меня долгим, оценивающим взглядом и пожала плечами (нарочно? конечно, нарочно).
— Не знаю, Серёжа...
— A про Изольду и Тристана я читал, но, знаешь, почему-то забылось, что она — замужняя дама, матрона, можно сказать. Забылось почему-то, и всё тут.
— Я знаю, почему, — Зоя смотрела мне в глаза прямо, не опуская взгляда. — Потому что ты думаешь: любовь — привилегия свободных, не обременённых брачными узами людей. Это у тебя в подсознании сидит, и ты недаром забыл, что влюблённая Изольда чья-то жена.
И тут я совсем смутился и признался:
— Да нет, всё проще: я читал отрывки в хрестоматии зарубежной литературы ...
— Не люблю хрестоматии, — нахмурилась Зоя. — Люблю подлинники. Ох, мне пора!
Зоя уходила всегда как-то вдруг сразу: минуту назад ещё целовала меня, и вот — у двери, почти собранная, сапоги надевает. Я к этому привыкнуть так и не смог.
Иногда мы не виделись день — два, а то и больше. Однажды мой друг намекнул, что Юрка Астахов по-прежнему пользуется Зоиной благосклонностью, и всё у них замечательно — обходятся без кофеев, разговоров о Гессе, теориях Сеченова и тэ дэ и тэ пэ, сразу в койку, a то и без нее обходятся — разве что на абажуре ещё не кувыркались. Она у него и в рот берёт, обожает это дело, а тебе разве ещё не сосала?
Я поднял руку, чтобы удалить своего друга, который меня любил и, как я теперь понимаю, хотел предостеречь от всяких сложностей, но он опередил меня — перехватил кисть и крепко её сжал:
— Что ты, Сережа? Из-за бабы! Юрка, знаешь ли, никогда не туфтит. У него этих баб перебывало — не сосчитать, он и сам в них запутается. Зачем бы ему еще и Зою в свой "дон-жуанский" список вносить, если у них ничего не было? Ты сам подумай!
Он опустил мою руку, и она сама собой снова взметнулась вверх, но меня остановили его глаза — столько в них было печали и неизъяснимой тоски, что не смог я ударить друга. Он был у меня один.
В небольшом селе мы с Зоей не могли пойти вместе в кино или на танцы, а потому приходилось идти в тот же Дом культуры поодиночке, чтобы уже там как бы нечаянно встретиться, причем, своими компаниями — для отводу глаз. Ну, и для того, конечно, чтобы не попасть в раздел "Светской хроники" местного радио "ОБС" — "Одна баба сказала".
— Как бы я хотела оказаться с тобой в большом городе, где никто нас с тобой не знает и никому до нас нет дела, — сказала однажды Зоя. — И гуляли бы мы с тобой по улицам, и ели бы мороженое, и если бы захотели, то поцеловались бы на глазах у прохожих — кому какая разница? Я так хочу быть с тобой рядом! Увижу тебя на улице — ты идёшь такой одинокий, неприкаянный, ещё и дороги не разбираешь: если лужа, так в неё попадаешь, и по грязи — тоже напрямки. И так хочется подойти к тебе, тронуть за руку, прикоснуться к твоим усам. У, котяра мой ласковый!
Эти её прозвища — "котяра", "серый", "птенчик", "зайка" — звучали непривычно, и я никак не мог привыкнуть, допустим, к тому, что я почешу-то "кисочка усатая с во-о-от та-а-а-ким птенчиком!" А ещё Зоя обижалась, если я её никак не называл, ну там, предположим, ласточкой или мышкой, и всё повторяла, что женщина любит ушами, а мужчина — глазами, и мне никогда не понять, почему ей так нужны разные нежные слова...
А потом случилось так, что Зою послали в областную больницу на стажировку, а через две недели и меня — на семинар.
Бросив суску с вещами в гостинице, я тут же помчался разыскивать Зою. И нашел!
— Ты приехал? — удивилась она. И надолго?
— Семинар, пять дней!
— Вот как! Ученье — свет...
— Да плевал я на эти лекции! Хочу сейчас же, вот сию минуту похитить тебя отсюда и увести в кафе "У командора". Где ваше манто, мадам? Извольте надеть!
— Ну и фантазии у тебя, — усмехнулась Зоя, и в её глазах блеснули серебряные льдинки. — Ничего оригинальнее не смог выдумать? Тут, между прочим, все ходят на Сопку любви, с неё открывается прекрасный вид на Авачинскую бухту. А ты — к "Командору"...
— Там можно посидеть вдвоём, — робко заметил я. — У нас с тобой никогда не было романтического ужина при свечах...
— Начитался дурацких книжек, насмотрелся идиотских фильмов: ужин при свечах, — передразнила Зоя. — Но, впрочем, я не против таких ритуалов. Против лишь обстоятельства. Сегодня ничего не получится. Извини, Серёжа.
— Но ведь ты же сама хотела: большой город, нас никто не знает, мы можем делать любые глупости...
— Не сегодня, Серёжа милый. У тебя в гостинице есть телефон? Я позвоню завтра, ладно?
Мы стояли в вестибюле, мимо ходили разные люди, а один молодой человек в белом халате, пробегавший мимо уже второй или третий раз, вдруг резко затормозил, даже чуть не упал, и с улыбкой спросил Зою:
— Всё в порядке? Планы не меняются?
— Нет, нет, — поспешно сказала она. — Всё остаётся в силе.
И молодой человек побежал дальше. Зоя поглядела ему вслед, как-то очень оценивающе поглядела — так, знаете ли, женщины смотрят на античные мужские скульптуры, — и повернула ко мне лицо, и наконец улыбнулась, и сказала:
- Мы договорились побыть у нашего преподавателя дома. У него медицинская библиотека неплохая. Ты извини меня, ладно? У меня другого случая не будет...
И пошла от меня, не оборачиваясь.
Назавтра она не позвонила. И послезавтра тоже, и эти два дня я приезжал в больницу, где Зоя стажировалась, — то слишком рано, то слишком поздно, когда стажеров уже не было. И только на третий день Зоя позвонила мне. Не извинилась, ничего не объяснила, будто никуда и не пропадала — только и сказала:
— Давай побродим до улицам. Просто так. Как бездельники.
Но внезапно подул северный насквозь пронизывающий ветер, и посыпался сухой, колючий снег, и быстро стемнело, и в этой неуютной промозглости, казалось, вот-вот и душа застынет, сосулькой обернётся. Мы забежали в какое-то кафе, обшарпанное и тусклое. За столиком сидели две парочки — франтоватые, с иголочки одетые мужчины, и с ними синие, худющие девицы с очень ярким макияжем, невольно навевающем воспоминания о новогоднем карнавале.
— Васька, — сказала одна девица, — у тебя дерьмо, а не сигареты: куришь — и никакого толку...
— Это не "Беломор", а "Филипп-Моррис", — назидательно выставил указательный палец Васька и сверкнул золотой фиксой. — Темнота ты, темнота, ничего в табаке не понимаешь! Тебе одно и нужно: чтобы горло покрепче драло...
— Ну-ну! — огрызнулась девица. — Потише не поворотах! Куда-куда, а уж горло драть не даю...
Вся честная компания так и грохнула.
Всё ясно: портовые шлюшки с кавалерами. Зоя с интересом разглядывала девиц, и в испытующем взгляде её глаз сквозило что-то застенчиво— девическое, испуганное, но и восторг был, это даже странно было: она будто бы не их, этих задрипанных профурсеток, жалела, а себя — чистенькую, ухоженную, интеллигентную, соблюдающую правила и приличия.
Мы быстро выпили свой кофе, раскрошив по столику песочное пирожное.
— Ты меня посадишь на автобус? — спросила Зоя. — Провожать не нужно. Подруга знает моего мужа, вдруг увидит нас вместе, вот пересудов-то будет!
— Я в номере один, — намекнул я. — В буфете, между прочим, есть шампанское...
— Нет-нет, я что-то устала. Извини.
В общем, всё получалось не так, как мы мечтали: Зоя была занята, а я не смел на чём-то настаивать — не хотел быть навязчивым. Так и прошёл мой семинар.
А вернувшись домой, дней через пять получил письмо: "Не вини меня, милый, ни в чём, и сама знаю, что виновата, но поделать ничего с собой не могла: там, в нашем сельце, ты, такой обаятельный, умный, самый-самый, был мне так необходим, что я забывала всё на свете, а тут, в городе, нечаянно вспомнила, что кроме всего прочего есть любовь, и это не всегда постель, как у нас с тобой, и даже вовсе не обязательно постель и все эти в ней кувырканья, но, может быть, я ничего не понимаю и хочу сама не знаю чего (и вправду — чего?), ведь не безразлична тебе (правда?), и ты по мне тоскуешь (да? нет?), но этого, наверное, мало..."
Вот так, всё через запятую, на одном дыхании — поток сознания. Может быть, может быть. Любовь забирает человека всего, без остатка, и ей всегда мало времени и пространства — она не помещается в сутки и уж, конечно, выходит за пределы квартиры. Ей нужен весь мир. Но это, увы, понимаешь не сразу...
На подоконнике лежала раковина рапана. Она мне тоже досталась от прежнего хозяина квартиры вместе с пластинками.
Сколько я ни прикладывал эту большую раковину к уху, так и не смог услышать в ней море: видимо, при жизни рапан был глухонемым, и его оболочка не вобрала в себя звуки морских глубин и музыку прибоя. Выбросить её было жалко. Всё-таки она была красивая и необычная: на её поверхности лепились ракушки поменьше, иные с рисовое зернышко — они располагались так живописно, что получилась странная картинка, напоминающая рисунок абстракциониста: чайка парит над парусником, а может, и не чайка, а перистое облако проплывает над скалистым островом. Или это гром и молния? А может, водоросли? Вообразить можно было всё, что угодно.
Я взял раковину, повертел её — и ракушечный рисунок вдруг обернулся разбитым зеркалом, в котором туманно отражался быстро несущийся по волнам клипер. Или это мне только показалось?
А через три дня, как я получил озадачившее меня письмо, и Зоя прилетела. И мы, конечно, встретились, и пили кофе, и, как прежде, смеялись и молчали, говорили о пустяках и спорили, но вот о том письме почему-то не вспоминали.
Зоя попросила найти пластинку Рэя Кониффа.
— Ту, что с "Дождем", — уточнила она.
— Откуда ты знаешь, что она у меня есть? — удивился я. — Раньше мы её вместе не слушали...
Зоя вздрогнула от вопроса, но тут же, как ни в чём не бывало, улыбнулась:
— Не знаю, откуда я это знаю. Просто мне показалось: ты должен любить Рэя Кониффа, и его "Дождь" — тоже...
Я и вправду любил эту пьесу. Всегда ставил пластинку с ней, когда как-то неуютно было на душе. Но откуда она знает про "Дождь"?
— Я про тебя много чего знаю, — отшутилась Зоя. — Вернее, понимаю...
Уже потом, когда Зоя засобиралась домой, я сказал:
— А письмо я получил...
— Вот и хорошо, — весело отозвалась Зоя. — Ты не обращай внимания. Мало ли что может написать женщина, особенно, если у неё дурацкое настроение...
Она вышла, и я тут же погасил свет, чтобы, отдёрнув штору, смотреть в окно, как Зоя идёт по скользкой ледяной дорожке, посверкивающей под жёлто-зеленой луной.
Зоя знала, что я гляжу ей вслед. Она остановилась, махнула рукой: хватит, мол, смотреть, глаза проглядишь — и в ту же минуту с ближайшего сугроба серой змейкой взметнулась позёмка, и, набирая силу, закружила-заплясала вокруг Зои, и через каких-то минут пять уже ничего не было видно — снег, всхлипы ветра, грохот листа железа, сорванного с крыши, и в этом тарараме шла женщина в чёрной шубке и красной вязаной шапочке...
Эта шапочка, заметная издали, примерещилась мне следующим вечером у поликлиники. В её левом крыле было что-то вроде общежития, и жил там в одной из комнат весёлый человек Володя Писаренко. Он знал кучу всяких анекдотов, играл на гитаре, пел преферансист был классный, а кроме всего прочего пользовался ещё и успехом у местных дам.
Так вот, красная шапочка промелькнула под тусклым фонарём, скрипнула дверь, вылетело из неё облачко пара и второе от края окно, ярко светившееся, потускнело — Володя Писаренко выключил верхний свет и воткнул в розетку ночник. Оригинальная, кстати, штучка: вроде как восьмигранник, и на каждой грани — какой-нибудь мифологический сюжет. Меня потрясала Леда в объятиях Лебедя. Этот ночничок Володи привез из Афин. Он через каждые два года куда-нибудь ездил по турпутёвкам.
Кто-то маленький и подлый, вдруг оживший во мне, толкнул изнутри, ударил в ребра и шепнул: "Ну, что смотришь? Леда в объятиях Лебедя, а Зоя — в Володиных, да!"
И сердце у меня остановилось, а потом покатилось, покатилось и, не опомнись я, наверное, разбилось бы. Но кто-то, насмешливый и глупый, во мне теперь живущий, словно рентгеном стены просветил. И сердце моё зашлось, и впервые в жизни я почувствовал мучительно острые покалывания в груди...
И кто-то другой, разумный и осторожный, подмигнул и надвинул шапку на лоб: "А, может, ничего и нет, дружище? Примерещилось, к примеру. Или это не она, братан, а совсем другая, нам не известная особа".
Но ехидный снова толкнул кулаком под ребро, и сердце, странно дернувшись, повисло на тонкой ниточке, и защемило, и заныло, и затрепыхалось птицей.
Так! Надо позвонить Зое. Если она дома — значит, всё в порядке. Но как это сделать? Может, пойти в Дом культуры? Нет, не тот вариант : там сейчас репетирует оркестр, куча народу, у методиста Галины Николаевны обязательно кто-нибудь сидит, все курят, зубоскалят и придумывают какой-нибудь КВН ИЛИ ещё чего, только зря стараются — всё равно, как до дела дойдёт, желание у всех пропадёт, и у Галины Николаевны у первой: она просто обожает всякие планы и мечты, не больше.
Так-так, что же делать? Может, пойти Е гостиницу — там, говорят, установили таксофон. Но, опять-таки, администратор Лида Румянцева или, того хуже, баба Вера-уборщица обязательно подслушают и, уж будьте уверены, сделают такие выводы, что лучше их обеих сразу застрелить.
И тут я вспомнил, что, уходя с работы, не закрыл форточку. Чтобы попасть в контору, всего-то и делов: залезть на завалинку и проскользнуть в широкую — медведь пролезет! — форточку. Я, конечно, так и поступил.
К телефону долго никто не подходил. Наконец, я услышал голос Зоиной мамы:
— У телефона!
Звучало это как-то по-старинному нелепо, и я всякий раз сдерживался, чтобы не прыснуть в трубку.
— Добрый вечер! Нельзя ли услышать Зою Ивановну?
Носовой платок, положенный на трубку, наверное, действительно изменил голос, потому что меня спросили:
— А кто это?
— Пациент!
— Что-то не пойму, кто это. Серёжа, это вы?
— Пациент.
— Больных она принимает в поликлинике.
— Но у меня сердце болит сейчас. Понимаете?
— Нет, не понимаю. "Неотложку" вызывайте! Зои Ивановны нет дома...
Так! Всё понятно! Ах ты, чёрт!
Окно Володи Писаренко не светилось. Чёрная яма. Тишина. Впрочем, нет, где-то поёт Эдит Пиаф. Какой-то шорох, вскрик... Нет, бред, галлюцинация. Это всего лишь скрипнул под ногами снег, и ветер ударил сосульки. Никого у Володи нет. А вдруг? О-о-о-о! Я стукнул в раму и отпрянул к стене, краем глаза пытаясь увидеть, отдёрнется ли штора. Никакого движения! И ещё раз стукнул, и ещё. Даже если бы Володя был дома, пусть и не один, он, как человек любопытный, обязательно посмотрел бы, кого это принесла нелегкая средь ночи.
Тёмный провал окна. Колючий силуэт алоэ. Никакого движения.
Я замёрз до того сильно, что меня начало тошнить от холодного, острого воздуха.
Дома кое-как согрелся. Вскипятил чайник, заварил горсть каких-то сухих листьев напополам с корешками шиповника — эту смесь мне Зоя Ивановна дала. Сказала, что тут, на Севере дальнем, новичкам нужно принимать адаптогены, чтобы побыстрее привыкнуть к его климату.
И когда, разморенный теплом и чаем, я заснул, а может, и не заснул, не знаю, но было мне видение: Зоя целуется с Володей, вот так и так, и так — как со мной!
Я тут же вскочил, заметался по комнате, схватился за какую-то книгу — оказалось, "Манон Леско" aббата Прево. Изящный томик тут же был обронён, и снова я заварил чай, и вперился в темень за окном, и думал о Зoe, и мысли, одна нелепей другой, будоражили меня до самого утра...
— Ты ревнуешь? Я знаю! — с торжеством сказала Зоя, когда я спросил её, где она была вчера вечером. Она пришла ко мне как ни в чём не бывало, розовощёкая от мороза и свежая.
— И зря ты потревожил маму. Она уже спала. А тут звонок: пациент, сердце, что за чушь! Ничего лучше не мог придумать?
И оправдываться пришлось мне.
— Знаешь, Сережа, ты лучше всех, — грустно оказала Зоя, и попросила у меня сигарету. — Бабы будут тебя любить. Сильно! И не потому, что ты ласковый, Сережа. А потому, что в любви думаешь не о себе, а о женщине... Молчи, молчи! Но потому и будут тебя обманывать, Серёжа...
— Почему?
— Не знаю. А впрочем, знаю! Чтобы понять: ты, как ни крути, лучше всех. А может, чтобы досадить тебе? Ты, в любви такой серьёзный, требуешь и от женщины того же. А она, допустим, не может принадлежать тебе безраздельно... Ах, нет, не так! — Зоя прикусила нижнюю губу, её глаза потемнели. — Всё не так я говорю, какие-то глупости на ум идут. А, вот! Придумала. Женщина может быть не уверена в тебе или в себе, ей другая партия нужна, или она, к примеру, уже замужем и, значит, привязывать её к себе ты просто не имеешь права...
— А если я предложу руку и сердце?
— Не захочешь, Серёжа.
И, наверное, это была правда. Я никогда не смог бы простить своей жене, что у неё до меня был кто-то, кого она любила, говорила всякие нежные слова, может быть, те же самые, какие и мне нашёптывает, весь её опыт, повадки, сущность — всё это создавал ведь не я, а тот, другой, и, целуя женщину, я целовал бы и его, научившего её, быть может, очень многому. Что-то навсегда остаётся в женщине от мужчин, которых она знала, и в мужчине всегда присутствуют все его женщины.
— Тебя послушать, так получается: ложась в постель с одним мужчиной, женщина поневоле занимается групповым сексом — и с ним, и со всеми своими бывшими любовниками, — рассмеялась Зоя. — Да ещё и его женщины при этом присутствуют. Содом и Гоморра!
— Ну, не знаю, — сказал я, чтобы хоть что-то сказать, потому что мне не хотелось продолжать эту тему. — Думай, как хочешь...
— А я не думаю, я знаю, — Зоя провела указательным пальцем по моей щеке. — Если я люблю человека, то других для меня не существует. И знаешь, что самое ужасное?
Я пожал плечами, не отрывая взгляда от её вдруг потемневших глаз.
— Самое ужасное, что когда мне придётся исполнять супружеский долг, — быстрая серая тень пробежала по её губам, — я обязательно вспомню тебя. И в тот момент, когда он войдет в меня до конца, я закрою глаза — и ты будешь со мной вместо него...
— Ну-ну, — сказал я, и что-то запершило в горле. — Ладно тебе. Не думай об этом. Давай лучше займемся любовью. Мне нравится, когда твои ноги на моих плечах...
— И я поколачиваю тебя пятками по спине, — рассмеялась она. — Ты немножко мазохист, Серёжа. Ах, как я хочу, чтобы ты вбил свой кол, и глубже, и сильнее, и крепче...
Она всё-таки была немножко бесстыдной. И мне это нравилось.
Потом, внезапно, как всегда, засобиравшись домой, Зоя вдруг кинула взгляд на подоконник и спросила:
— А рапан так и молчит?
— Да, — машинально ответил я. — Полная тишина!
— Это, наверное, от того, что в раковине есть дырка, совсем крохотная, в "хвостике", — сказала Зоя. — Может, её нужно заделать? И тогда в раковине оживёт море...
Когда она ушла, я исследовал раковину и, действительно, обнаружил: у неё отбит кусочек самого верхнего завитка. Но откуда Зоя это знала?
Я взял немного замазки и заделал дырочку в рапане.
На проигрывателе лежала пластинка Рэя Кониффа. "Дождь". Я включил музыку. Теплые струи заплясали по асфальту, зашуршали в траве, запрыгали по крышам. Дождь в большом городе. Мокрая мостовая. Девушки под яркими зонтами. Прохожие прячутся под карнизами и навесами. И так весело и смешно какой-то парочке, которая, взявшись за руки, кружится под внезапным ливнем! А сквозь облако уже проглядывает солнце, и его блики скользят по влажной листве тополей, и по бутонам мальв, и опадают лепестки разноцветных космей...
Зоя всё это любит. Но откуда она знала, что у меня есть эта пластинка?
Уже и глупый давно бы понял, что она бывала в этой квартире, когда тут жил другой мужчина. И держала в руках раковину рапана, и слушала Рэя Кониффа, и, может быть, делала с хозямном то же самое, что и со мной.
Но я этого не хотел понимать.
Перед отпуском — по примеру других "северян", я взял его сразу за три года, это, считай, больше пяти месяцев отдыха — я спросил Зою, что ей привезти с "материка".
— Что сам захочешь, — был ответ.
И никогда я не забуду той нашей ночи, последней перед расставанием. Будто после неё уже вообще ничего быть — ни слов, ни восклицаний, ни объятий, НИЧЕГО!
— Знаешь, о чём подумала? — сказала Зоя. — Вот ты женишься, будет у тебя семья, дети, благополучный дом, хорошая работа. И вдруг приезжаю в ваш город я. И мы случайно встречаемся — на улице или в трамвае. Я ужасно люблю ездить в трамваях! И всё у нас начинается сначала. И я увожу тебя от жены, детей, фаршированных блинчиков по выходным...
— Что ты, — ответил я, — ты же знаешь: я не люблю блинчики!
— Полюбишь. Муж любит то, что любит жена. Иначе он будет голодным. — Прекрасно! Значит, буду стройным!
— Послушай, — посерьёзнела Зоя, — а почему ты не пытаешься хотя бы слукавить: "Милая моя, не расстанусь я с тобою никогда! Какая жена? Какие дети? Что ты!"
Я отшутился, сказал какие-то глупости, и чтобы Зоя больше ничего не выдумывала, закрыл ей рот поцелуем, и как только она хотела что-нибудь сказать, снова целовал. А что я мог возразить? Мне нужна была только она. Одна. Без прошлого. Без привычек. Сама по себе. Вообще-то, я не похож на взломщика сейфов, но и самому себе не мог дать гарантии, что не попытаюсь проникнуть в её прошлое, не стану мучить её и себя пошлым выяснением обстоятельств её женской биографии.
Это сейчас я понимаю, что женщину нужно принимать такой, как она есть, и всё, что было у неё до тебя, — это путь к тебе, не всегда прямой и безоблачный. И ты всегда виноват сам, если она вдруг вспомнила всё, что было у неё в предшествующей жизни, и в эти минуты возвращения в прошлое ты для неё, скорее всего, не существуешь.
А тогда, лёгкий и свободный, я улетел в отпуск. Владивосток, Хабаровск, Санкт-Петербург с драгоценной аурой Павловска и Пушкина, Тбилиси с его волшебной улицей Шота Руставели, Ереван — ещё прекрасный, весёлый и богатый, Рига, пахнущая сиренью и свежезаваренным кофе... О, как много я ездил, и напропалую тратил деньги, и жил в лучших гостиницах, и пил вина, которые теперь продают в бутиках как эксклюзивные. Но однажды, вернувшись от случайной полушлюшки-полудекадентки (писала маслом мужские торсы, только их, и ничего больше!), я почувствовал глухую тоску. К тому же накрапывал дождь, серый, и нудный, и холодный, а по телевизору показывали красивую жизнь в Швеции, и даже дождь там был другой: разноцветные зонтики, веселое перестукивание дождинок по барабану, оставленному в парке, чистый лик асфальта, кораблик дубового листа в хрустальном ручейке. Рэй Конифф. О, боже мой, "Дождь"! Дождь, который идёт не для меня.
— Ну, если не для меня, то пусть он ни для кого не идёт, — пьяно подумал я и выдернул шнур телевизора из розетки.
В гостинице отключили горячую воду, и я попробовал обмыться холодной, чтобы смыть прикосновения художницы, тело всё ещё чувствовало её холодные длинные пальцы, но меня будто током шибануло — ледяная струя показалась острее сабли...
Вот тут-то я и подумал о Зое. Хреново мне было, чего у там,очень захотелось услышать этот лёгкий, чуть насмешливый голос. И я попросил телефонистку принять срочный заказ.
Через час телефон затренькал-задребежжал. Трубку взяла Зоина мама.
— Здравствуй, Серёжа! А Зоя уехала. Насовсем. Я вот тут подзадержалась. Они меня к себе тоже забирают...
— Кто "они"?
— Зоя с мужем. Буду у них жить. Да разве она вам ничего не говорила о переезде?
— Нет, — равнодушно сказал я и сам удивился этому. — Я только хотел узнать, какая у нас там погода. Скоро мне возвращаться, вот и решил позвонить. Чей телефон первым на ум пришёл, тот и назвал телефонистке. Оказалось: ваш номер.
— Погода? Да ничего, терпимо. Вчера вот снег выпал, не тает...
Я не дослушал и положил трубку.
Больше Зою Ивановну я никогда не видел. И даже её фотографии у меня нет. И когда я о ней думаю, возникает в памяти светлая женщина с тонкими чертами холодного лица. Такая далёкая, полузабытая, чья-то жена и добрая мать. Глаза её лучатся, и весело морщинится нос. И я говорю: "Зайка, послушай, зачем ты так много смеёшься? От смеха морщинки на лице остаются". И она в который раз отвечает, шутливо хлопая меня по обнаженной спине: "Зануда! Господи Боже мой, какой зануда!"
И смеётся, смеётся Зоя Ивановна, Зоя, Заинька, Зойка...
Ещё одна женщина называет меня занудой — моя собственная жена. Недавно мы с ней ходили на балет "Ромео и Джульетта". Если честно, то я ничего не понимаю в этом искусстве, неправдашнем и придуманном от начала до конца. Вот спектакли или даже оперетты — совсем другое дело: люди разговаривают, ходят, поют по-человечески, и всё, знаете ли, понятно, а в балете каждый скачок что-то да значит, поди разберись.
Смотрю, моя Наташа прямо побледнела от переживаний за Ромео и Джульетту, впечатлительная она у меня. А когда Джульетта упала и умерла — лежит, не двигается — даже вскрикнула!
Я взял бинокль и посмотрел на балерину: она пыталась, бедняжка, лежать неподвижно, но так, видно, напрыгалась и наскакалась за спектакль, что не могла сдержать напряжения — тяжело дышала, губы полуоткрыты и дрожат.
— Смотри, — сказал я жене, — она даже мёртвой притвориться не умеет. Лежит и дышит. Что за балерина такая?
— Зануда, — ответила Наташа. — Зачем ты всё портишь? Прекрасный был спектакль!
И отобрала у меня бинокль.
А на следующий день она принесла с работы крохотную розетку растения, похожего на заячью капусту. Горшочком для него стала раковина рапана. Наташа насыпала в неё земли и посадила туда цветок.
— Ну, зачем ты это сделала? — спросил я, увидев озеленённую раковину. — В ракушке жило море...
— Ничего там уже не жило, кроме тараканов, — отрезала Наташа. — У ракушки отбился осколочек, и она уже не шумела. Просто ты давно её не слушал.
— Я бы отреставрировал её...
— Не нуди, пожалуйста, — Наташа бросила на меня снисходительный взгляд. — Это сейчас модно — выращивать мелкие растения в раковинах.
— А что, если я хочу слышать звуки моря?
— Ой, да пожалуйста! Сколько угодно!
Наташа открыла кухонный шкаф и сняла с полки термос.
— Ты считаешь, что в нем живет море? — рассмеялся я.
— А ты послушай...
Она вытащила из термоса плотную пробку и приставила его к моему уху. Сначала я ничего не слышал, но вдруг в колбе плеснула волна, и зашуршал под чьими-то ногами песок, и снова на него накатила волна.
Пораженный, я молчал и слушал звуки моря, которые откуда-то взялись в пустой колбе термоса.
...В серый, предутренний час что-то кольнёт вдруг в сердце, и, открыв глаза, я долго лежу неподвижно и смотрю в тёмный потолок. Почему-то мне кажется, что где-то далеко-далеко вот так же неподвижно, замерев у плеча мужа, лежит Зоя Ивановна и, может быть, думает о том, как приедет в наш город и случайно встретит на улице меня.
Впрочем, откуда она знает, где я живу? И узнает ли меня, ведь столько лет прошло, и я уже не юн и строен. Я уже не тот совсем. А вдруг и я её не узнаю? И мы пройдём мимо друг друга.
Сердце у меня сжимается и, чтобы унять боль, я обнимаю Наташу и засыпаю. Всё-таки когда рядом живой человек, не так одиноко, как могло бы быть.

Copyright © 2003 Nikolay Semchenko
Copyright © 2003 ALAMAN
Сайт создан в системе uCoz